«Герой нашего времени»: время скрыто за одной строкой…

Дата: 12.01.2016

		

Аникин А.А.

Самое
близкое к «Ревизору» по художественной хронологи произведение – роман
М.Ю.Лермонтова «Герой нашего времени», написанный в основной своей
части к 1840-му году. Комедия Гоголя «старше» на пять лет, Лермонтов
не мог не знать это выдающееся произведение и, как мы предполагаем, даже
включил некоторые переклички в характеристике своего героя Григория Александровича
Печорина с – как это ни кажется невероятным на первый взгляд – Иваном
Александровичем Хлестаковым! Но об этом ниже, по ходу анализа запутанной
хронологии лермонтовского романа.

Давно
замечено, что роман насыщен литературными перекличками и цитатами, иногда
скрытыми, иногда откровенно закавыченными. Простодушие цитаты из первой записи
в «Княжне Мери», очевидно, не вызвало большого интереса
литературоведов: «Последняя туча рассеянной бури». Да, это строчка из
пушкинского стихотворения «Туча», чего же более? Так вот, эта цитата
и дает возможность выстроить всю хронологию событий внутри романа.

Печорин
цитирует эти стихи в записи от 11 мая. Теперь задумаемся о полной дате, о годе,
когда могло состояться и когда состоялось цитирование. Стихотворение Пушкина было
опубликовано в июле 1835 года, следовательно, 11 мая его можно было упомянуть
не ранее 1836 года. Что получится, если реконструировать хронологию
лермонтовского сюжета? По прямой логике события в «Княжне Мери» могли
бы состояться никак не позднее 1834 года: мы говорим именно о художественной
условности этого времени, отнюдь не касаясь общеизвестных наблюдений
современников поэта, возводивших события в Пятигорске к 1837 году. (Ср. в
воспоминаниях Н.М.Сатина, однокашника Лермонтова по Московскому университетскому
пансиону и тоже литератора, читаем: «Те, которые были в 1837 году в
Пятигорске, вероятно, давно узнали и княжну Мери, и Грушницкого, и в
особенности милого, умного и оригинального доктора Майера».)

Так,
встретившись с рассказчиком, Максим Максимыч говорит, что познакомился с
Печориным пять лет назад (точнее: «этому скоро пять лет»). Если
исходить от года публикации романа – 1840 ,- то, предположив самое
быстротечное, хотя и почти фантастическое развитие, ближайшей вехой событий в
«Княжне Мери» станет именно 1834 год. Фантастическое потому, что
после разговора с штабс-капитаном и встречи с Печориным до публикации романа в
апреле 1840 года должно бы состояться невероятно поспешное путешествие героя
нашего времени в Персию (но ведь он и действительно спешил, не желая ничуть
задержаться, встретив старого товарища: «ну какой бес несет его теперь в
Персию?..»), а до рассказчика должно было дойти известие о смерти
путешественника на его обратном пути («Недавно я узнал, что Печорин,
возвращаясь из Персии, умер»). Но и – художественно реальное, если учесть
невероятную импульсивность и скоротечность судьбы Печорина.

Разговор
с Максим Максимычем мог бы состояться разве что осенью 1839 года, да и то
только допустив, что более раннюю публикацию «Бэлы» в «Отечественных
записках» мы не рассматриваем как уже явление романа в законченном
замысле.

Получается,
что герой цитирует 11-го мая 1834 года не то что не опубликованные, а,
вероятно, не написанные еще Пушкиным стихи. Проще всего посчитать это ошибкой,
хронологическим смещением в романе Лермонтова. Можно даже и иначе понять:
демонический герой времени собственно пренебрегает временем, становится
вневременным типом личности, что будет по-своему верным, но – за рамками
художественного времени в романе. Ошибка в авторском сознании волей-неволей
сопряжена с допущением некоего несовершенства классического произведения,
поэтому попробуем объяснить заинтересовавший нас факт иначе.

И
сразу предложим разгадку: Печорин писал свой журнал не по следам событий, а
заметно позднее, вероятнее всего в те три месяца, что он провел в крепости
после смерти Бэлы. Это уже осень 1835 года, когда по крайней мере можно
допустить знакомство нашего героя с совсем еще свежими пушкинскими стихами,
которые так и отразились при описании жизни у подножия Машука.

Весь
смысл такой версии заключен в той разнице между событием подлинным, или
показанным как подлинное в повествовании, и вымыслом, фантазиями юного
мыслителя над чистым листом бумаги. Печорин как подлинный убийца, разрушитель
чужих судеб, недюжинный характер среди убогих персонажей водяного общества и
проч. – демоничен и страшен; Печорин, выдумавший истории из «Княжны
Мери», –явление совсем иного порядка, сам вполне карикатурен и даже
болезненно зауряден. А не таким ли и должен он быть представлен после смерти
Бэлы? Ключ к этому уже дает рассказчик, с оттенком пренебрежения сказавший о
Печорине Максиму Максимычу, что «много есть людей, говорящих то же самое;
что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду».

Так
почему же нужно без всякого сомнения за чистую правду принять печоринский
дневник? Наш герой сам скажет о Вере: «она единственная женщина в мире,
которую я не в силах был бы обмануть». Не думает ли доверчивый читатель,
что и он непременно составляет счастливое исключение наряду с Верой? Скорее
всего, это уже не печоринская, а авторская игра с читателем, вполне очевидная в
композиционном решении романа, с его ломаным построением, постоянными
смещениями, раздвоением образа автора, загадочными и по-своему интригующими и
даже эпатирующими предисловиями. Кстати, вполне дискуссионно, не обманывает ли
Печорин и самое Веру, с ее столь прозрачно говорящим именем? Вопреки его
собственным словам, можно сомневаться, правдив ли Печорин и перед самим собой
(«я говорю смело, потому что привык себе во всем признаваться»), но
это уже несколько уводит нас от выбранного ракурса в анализе.

Кажется,
сам Лермонтов дал скрытый намек на недоверие своему герою. Вот он: кто из
литературных героев стал олицетворением лжи? Мюнхгаузен? Да. А среди ближайших
предшественников Печорина это, конечно, Иван Александрович Хлестаков из
гоголевского «Ревизора», создание все того же 1835 года. Печорин на
страницах дневника не один раз впадает в хлестаковщину, более того именно пишет
языком Хлестакова, что опять-таки было бы слишком наивно посчитать случайностью
или оплошностью авторского замысла. Вера якобы скажет: «Ты можешь все, что
захочешь«, а за этим стоит: »Это человек, который может все сделать,
все, все, все!» (Городничий о Хлестакове); в свою очередь Хлестаков
говорит: «В моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость, ни
одна женщина не может их выдержать«, а Печорин продолжает: »В твоем
голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая .., ничей взор не обещает
столько блаженства« (из письма Веры); Печорин хочет »возбуждать к
себе чувство любви, преданности и страха», едва не добавляя хлестаковское
«оказывай мне уважение и преданность, уважение и преданность»;
Печорину свойственно «подкатить эдаким чертом», изобразить разлад
между юношеской внешностью и постаревшей душой – в духе гоголевского героя,
который «молодой человек 23 лет, а говорит как старик» (кстати,
заметим и почти совпадающий возраст наших героев).

«Я
лгал», –говорит Печорин, и почти невозможно провести грань между его
словами, данными автором как правда, и ложью. Поэтому и понадобилось так менять
ракурс в повествовании, когда Печорин говорит сам о себе и когда он показан
через систему полиокулярного восприятия: с разных точек зрения (термин
литературоведа Л.В.Занковской).

Неправдоподобно
упрощены герои главы «Княжна Мери», которых Печорин видит насквозь,
легко манипулирует ими, заставляет буквально повторять свои собственные слова.
Достаточно вспомнить, как назойливо внедряет в свой дневник Печорин мотив
солдатской шинели Грушницкого, как карикатурно изображает производство в
офицеры, как Вера повторит в письме слова самого Печорина «ни в ком зло не
бывает так привлекательно», чтобы показалась естественной возможность и
самому автору дневника процитировать еще не написанные пушкинские строки.
«Хлестаков»!

Есть
занятная деталь в главе «Тамань»: мы якобы должны поверить, что
Печорин мог не спать пять суток подряд, а при этом от нечего делать вместо сна
следить за слепым, пойти на любовное свидание, побороть в лодке ловкую Ундину и
добраться до берега, не умея плавать, рискуя утонуть. Это какое-то богатырство,
если не физиологическое открытие: сколько суток может не спать человек?
Заметим, что Печорин ценит сон, а перед дуэлью действительно, по дневнику, не
смог заснуть, но зато и сказал о «следах мучительной бессонницы». Но
это все же одна бессонная ночь, не пять.

Печорин
знает слово «мистификация» и сам является любителем – не скажем
мастером – мистификаций. Это видно и в похищении Бэлы, и особенно на страницах
дневника (он притворяется равнодушным, влюбленным, дружелюбным, искренним и
проч., затем – больным, сонным, озабоченным здоровьем, богатым и щедрым: готов
изобразить любое состояние души и тела). Поэтому он чрезвычайно рад, когда его
принимают за черкеса, что в общем-то по-детски комично. Изощренная мистификация
– составление дуэли с Грушницким, в результате чего складывается мнение, что он
защитил честь княжны Мери. Простодушный муж Веры обращается к нему
«Благородный молодой человек!» и т.д., в то время как Печорин
оклеветал княжну, признавшись перед своими противниками, что был ночью у нее
(«Так это вас ударил я так неловко по голове», – скажет он
секунданту, давая понять, что его противники правы).

На
фоне всех этих дневниковых хитростей встает один совершенно простой вопрос.
Встретив прибывшего к нему в крепость Печорина, Максим Максимыч узнает, что тот
«на Кавказе у нас недавно. »Вы верно, – спросил я его, – переведены
сюда из России?«. Такой он был еще неопытный, неискушенный: »он был
такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький».
Действительно, при официальном назначении в крепость Печорин не мог бы
изобразить бывалого кавказца, каким он будет представляться на страницах
дневника. Скорее всего, именно со службы у Максима Максимыча начинается военный
опыт Печорина на Кавказе, и побывать «в деле», как он выразился в
дневнике, прежде ему не приходилось, едва ли он мог бы так снисходительно
судить о нерусской храбрости георгиевского кавалера Грушницкого…

Вообще
это удивительная черта повествования у Лермонтова: в частях, следующих за
«Бэлой», Печорин кажется точно взрослее, но это именно эффект
дневниковых мистификаций. С другой стороны, если представить похищение Бэлы
после печоринского опыта в духе «Княжны Мери», его игра с дикаркой
выглядит далеко не ошибкой ума и сердца, а скорее медленным и сознательным
убийством. Заметим, что и в «Фаталисте» нет никакого отзвука событий,
изложенных в «Княжне Мери», а духовная зрелость героя явно менее
очевидна, чем в предыдущей повести. Кроме того, это свидетельствует, что
события «Фаталиста» произошли до похищения Бэлы. Слишком беспечен
Печорин: «Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его
нрав, а особенно за хорошенькую дочку Настю. Она, по обыкновению, дожидалась
меня у калитки, завернувшись в шубку; луна освещала ее милые губки…».

Есть,
наконец, и еще один незатейливый парадокс. Мы помним, как выглядят дневниковые
записи, если они ведутся не из подполья, а деятельным героем: записи, например,
Пьера Безухова коротки, но с разными случайными деталями, хаотичны, незамысловаты,
лишены литературности. Печоринский дневник ближе к собственно литературному
приему, условному жанру записок, как он складывался от пушкинской «Истории
села Горюхина«(1830) до тургеневского »Дневника лишнего
человека» (1850). Печорин сумел под одной дневниковой датой уместить целые
новеллы и трактаты. Записи от 11, 13, 16 мая и др., говоря современным языком,
занимают по 20 кбит, более чем по половине печатного листа. Где находил
попросту время для их создания наш герой, ни о каких бессонных ночах после
похождения в «Тамани» мы не знаем, а событий представлено множество
(«дела мои ужасно подвинулись», «сегодняшний вечер был обилен
происшествиями»)?

Литературность
печоринского дневника – это особая жанровая проблема, сейчас только бегло
отметим еще одну черту: под пером Печорина все герои помещены в его же,
печоринское типологическое русло, способности Максима Максимыча передавать
личность другого Печорин явно лишен, он весь сосредоточен на своем Я, хотя и
упрекает в этом свойстве своего двойника – Грушницкого. Не говоря о Вернере,
Грушницком, офицерах, даже характеры Ундины, Веры или княжны несут печоринский
отпечаток в стремлении властвовать над ближним (видимая слабость, например,
Веры может быть таким же оружием подчинения, как и слабость Печорина, когда он
молит Бэлу о любви и толкует о смерти). Жизненная альтернатива печоринскому
типу личности возникает отнюдь не под его пером, для этого и необходим Максим
Максимыч, и так ли заблуждался император Николай Павлович, увидевший именно в
штабс-капитане подлинного героя того времени?

Печорин,
с одной стороны, с упоением отдается авторству: именно на чистом листе бумаги,
а не в жизни воплощает он свои личностные устремления. С другой же – не столь
уж и высоко ценит словесность: его реплика о том, что за деньги поэты величали
Нерона полубогом, говорит о многом, о том, что поэзия для него отнюдь не
пушкинский божественный глагол, а, возможно, лишь ловкая выдумка для утехи
самолюбия. Поэтому он скажет: «Этот журнал пишу я для себя, и,
следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня
драгоценным воспоминанием». Все, что я ни брошу – все, без различия истины
и лжи.

Но
этот же мотив объясняет и то, что Печорин, оказывается, отнюдь не дорожит своим
журналом: забывает его у Максима Максимыча, с полным безразличием относится к
своему единственному детищу при последней встрече: «Делайте с ним что
хотите» – таков смысл его ответа на слова штабс-капитана о журнале. Если
журнал – вымысел, то им поистине можно не дорожить.

Здесь
по-особому надо вдуматься в слово вымысел, сказанное в авторском предисловии ко
всему произведению. Здесь уже нет игры в реальность, как в предисловии
рассказчика к «Журналу Печорина». «Если вы любовались вымыслами
гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел,
не находит у вас пощады?». Чтобы вымысел был столь очевидным, даже стал
собственно идеей романа, Лермонтов и включает заведомо вымышленную для 1834
года цитату из пушкинской «Тучи». Вымысел может оказаться реальнее
истины, поэтому уже в начале повествования вводится деталь: на кресте у горы
Крестовой написано, что он установлен Ермоловым в 1824 году, а легенда все же
выглядит правдивее, все верят, что крест поставил Петр Первый. Так
воспринимается и всем известная строчка из хрестоматийного стихотворения
Пушкина в печоринской записи: все равно все верят в подлинность дневника и его
увлекательного сюжета.

Итак,
если не удовлетвориться тем, что цитата – это явное временное смещение,
лермонтовская оплошность, то объяснение ей в реальном (художественном!) времени
может быть таково. Бэла умирает осенью 1835 года, когда Печорин уже мог знать
новейшее стихотворение Пушкина. В оставшиеся три месяца наш герой и пишет свой
«дневник», именно часть «Княжна Мери», которая, таким
образом, скорее становится размышлением, вызванным переживанием смерти Бэлы,
отчасти самообвинением, отчасти самооправданием героя, разумеется, навеянным
реальной судьбой, которое, однако, совсем не требуется воспринимать как живую
жизнь.

Лермонтов
создал поистине психологический роман, но не потому так можно определить его
жанр, что здесь много говорится о психике и психологии, а потому, что он весь и
построен по законам человеческой психики, где возможны внешне невероятные
смещения, где сюжетом становится внутренний мир, а композиция вся подчиняется
тонкостям восприятия, где психологическое время «реальней» хроники.

Ближайшим
к роману Лермонтова в своей внутренней хронологии будет произведение из уже
значительно более поздней классики – «Обломов» И.А.Гончарова.

Метки:
Автор: 

Опубликовать комментарий