Фрейд versus Достоевский

Дата: 12.01.2016

		

Известно, что Фрейд читал и перечитывал Достоевского, называл его роман
«Братья Карамазовы» величайшим произведениеммировой литературы. Место
Достоевского, по его мнению, рядом с Шекспиром. Но был особый акцент в его
отношении к Достоевскому. Через Достоевскогозападноевропейские мыслители рубежа
веков пытались понять Россию. Россия казалась страной-загадкой, она явно вышла
на авансцену истории, ее художникидостигли уровня высших достижений мировой
культуры, а еще недавно стоял вопрос, считать ли московитов христианами и
европейцами. И проблема рубежа вековзаключалась в следующем: возвращается ли в
Европу европейская страна или в дверь стучится грубый варвар? К тому же — в
силу незнания — «Россиявоспринималась как Другой, и на это великое и
неизвестное духовное пространство можно было спроецировать многое, и прежде
всего надежды. Для раннего Фрейда,сосредоточенного на познании тайн не
осознающего себя человеческого бытия, это были более всего надежды на познание:
познание бессознательного»1.

Конечно, можно поинтересоваться, почему именно Достоевский оказался в центре
интеллектуальных вопрошаний начала XX в., а неПушкин, Гоголь, Толстой или
Чехов?.. На это попытаюсь ответить чуть позже, пока же замечу, что Достоевский
поражал западноевропейцев вырванностью своих героевиз нормального быта, из
почвы, что резко контрастировало с уютом западноевропейской — репрессивной по
отношению к страстям и инстинктам —культуры, которую вполне можно назвать
викторианской и против которой бунтовали «проклятые поэты», Оскар Уайльд,
Фридрих Ницше, весь символизм конца XIX в., дав конечном счете и сам Фрейд,
ставший искать основы человеческого бытия в бессознательном, в подавляемых
сексуальных инстинктах, т.е. на том этажечеловеческой психики, которая не
контролируется разумом. Это вполне протестное поведение неожиданно было — как
почудилось тогда — поддержано великим гением ссеверо-востока Европы, где Европа
и Азия вроде бы нечувствительно перетекают друг в друга, гением, для которого
все то, что они придумывали, было как будтоповседневной реальностью. Именно
повседневной реальностью, а безбытность — нормой и бытом. Как писал в книге
1914 г. Стефан Цвейг: «Мы, европейцы, живем внаших старых традициях, как в
теплом доме. Русский девятнадцатого столетия, эпохи Достоевского, сжег за собой
деревянную избу варварской старины, но еще непостроил нового дома. Все они
вырваны с корнем и потеряли направление. Они обладают силой молодости, в их
кулаках сила варваров, но инстинкт теряется вмногообразии проблем, они не
знают, за что им раньше взяться своими крепкими руками. Они берутся за все и
никогда не бывают удовлетворены. Трагизм каждогогероя Достоевского, каждый
разлад и каждый тупик вытекает из судьбы всего народа. Россия в середине
девятнадцатого столетия не знает, куда направить своистопы: на запад или на
восток, в Европу или в Азию»2. Мир Достоевского выглядел необычным, не в
последнюю очередь благодаря уверенности в крепости собственногодома — этого
вечного самообмана Западной Европы.

Поэтому, с одной стороны, русский писатель был близок, все-таки вырос на
европейской культуре, с другой — экзотичен. Аматериал его произведений,
описывающих неведомую страну, казался пригодным для разнообразных мысленных
экспериментов, что характерно было для европейскойутопии, желавшей где-то найти
(примыслить) нужное ей (начиная с «Киропедии» Ксенофонта до «Персидских писем»
Монтескье). Так что и психоанализ мог строить(опираясь на тексты великого
русского писателя) некие нужные ему схемы, не очень озабочиваясь их
соответствием художественной задаче произведения, аглавное, не соотнося с
реальностью описываемого мира и творчество самого Достоевского, а потому
трактуя его достаточно вольно. Не случайно И. Нейфельдобмолвился в своем очерке
о Достоевском, написанном под редакцией самого Фрейда, что русский писатель как
бы предугадал в своих романахглавные идеипсихоанализа, хотя, разумеется, не
выявил их теоретически.

Что же важного для понимания России нашел у Достоевского Фрейд (тему
отцеубийства и «эдипова комплекса» оставим пока встороне)? Процитирую:
«Достоевский скорее всего уязвим как моралист. Представляя его человеком
высоконравственным на том основанием, что только тотдостигает высшего
нравственного совершенства, кто прошел через глубочайшие бездны греховности, мы
игнорируем одно соображение. Ведь нравственным являетсячеловек, реагирующий уже
на внутренне испытываемое искушение, при этом ему не поддаваясь. Кто же
попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокиенравственные цели, —
того легко упрекнуть в том, что он слишком удобно для себя строит свою жизнь.
Он не исполняет основного принципа нравственности -необходимости отречения, в
то время как нравственный образ жизни — в практических интересах всего
человечества. Этим он напоминает варваров эпохипереселения народов, варваров,
убивавших и затем каявшихся в этом, — так что покаяние становилось техническим
приемом, расчищавшим путь к новым убийствам.Так же поступал Иван Грозный, эта
сделка с совестью -характерная русская черта»3. Почему, однако, именно русская?
почему не немецкая черта? А Гитлер?Некоторые отечественные исследователи
называют часто такую позицию антирусской. Вряд ли это так. Не случайно ведь
говорят также и о русских симпатиях и русскихкорнях Фрейда4. Важнее увидеть
контекст, который позволял австрийскому психоаналитику именно таким образом
глядеть на Россию. В начале века средиевропейских мыслителей продолжало
держаться мнение — причем с попыткой историософского научного обоснования — о
молодости и варварстве русских. ТакШпенглер сравнивал в те же 20-е годы Петра
Великого с немецким Хлодвигом, а эпоху от Ивана Третьего до Петра с эпохой
Меровингов — самым расцветомнемецкого Средневековья, грубых, диких и варварских
нравов. В этой апелляции к русской молодости был даже элемент зависти. Да и
сами русские накануне Первоймировой и после Октябрьской революции рады были
подчеркивать свое варварство (от строк Маяковского «А если сегодня мне, грубому
гунну…» до «Скифов»Блока).

Что значила эта апелляция к молодости и варварству, стало понятно после
утверждения тоталитарных режимов с их опорой наинфантильность сознания и
первобытность чувств. Но вот вопрос покаяния, которое у русских (в том числе у
героев Достоевского) якобы расчищало дорогу для новыхпреступлений, требует
обращения к реальности, т.е. к романам Достоевского и русской истории. Если
говорить об истории, то Иван Грозный не каялся никогда,все дошедшие до нас его
тексты полны самооправданий и самовозвеличения, а запись им в поминание (в
«помянники», синодики) своих жертв говорит, скорее, о томвысокомерном прощении
своих врагов, которым отличалась гордыня Грозного. Как показали и Карамзин, и
Ключевский, и Лихачев, обряжение Ивана в монашескиеодежды вместе с опричниками
было элементом шутовского маскарада, глумления над религией: характерная деталь
— все опричники под рясами носили длинные ножи,чтобы в любой момент приступить
к расправе. О Грозном Карамзин написал: «Есть кажется предел во зле, за коим
уже нет истинного раскаяния; нет свободного,решительного возврата к добру: есть
только мука, начало адской, без надежды и перемены сердца»5.

Великое несчастье России, что ее жестокие правители никогда не переживали
покаяния, а следовательно, не могли оценитьгреховности своих поступков, не
делали эту греховность фактом общественного сознания. Оставляя за собой
страшные гекатомбы, русские деспоты-преступники,как правило, уходили при жизни
не только от человеческого и Божьего суда, но и суда нравственно-исторического,
если под таковым понимать «мнение народное».(Напомню только сохраняющуюся и
доныне любовь простого народа к Сталину.) Именно об этом пишет Достоевский в
своих великих романах. Он почти насильнотолкает своих героев-преступников к
покаянию, но успеха добивается только в случае с Раскольниковым. Убийца
Смердяков пытается переложить свою вину набратьев — Митю и Ивана. Иван обвиняет
не себя, а общество. «Все желают смерти отца!»6, — восклицает он на суде. Не
раскаивается Митя, только пострадатьхочет, и то не за свои грехи, а за
мифическое, привидевшееся ему во сне «дитё». Тем более ни в чем не упрекает
себя Алеша, хотя и в нем живет пауксладострастия карамазовского. Что же
касается старика Карамазова, в котором, как ранее в персонаже такого же типа —
Фоме Опискине, критики и исследователинаходили психологическое сходство с
Иваном Грозным, то он способен только к растлению и разрушению всего
окружающего мира, но и смерть его греховна — вмомент сладострастного ожидания,
ему не дано покаяться. Как раз беда России и русских, по мысли Достоевского, в
том, что никогда покаяние — вопреки Фрейду — неисполнялось даже формально.

Замаливать грехи есть действие иное, нежели покаяние. Более того, и избытка
христианства, будь оно хоть трижды иллюзией,Достоевский не видит в России:
«Теперь, когда русская стихия разбушевалась и грозит затопить весь мир, — мы
должны сказать о нем (Достоевском. — В.К.), чтоон был действительным
ясновидцем, показавшим нечто самое реальное и самое глубокое в русской действительности,
ее скрытые подземные силы, которые должныбыли прорваться наружу, изумляя все
народы, и прежде всего самих русских»7. Эта стихия таится во внутреннем мире
российского человека, Достоевский сумел еепоказать как некий сущностный
феномен, определяющий все стороны нашей жизни. Близость идеи стихии к идее
бессознательного очевидна, тем более, чтоВышеславцев хорошо знал Фрейда, не раз
на него ссылался. В «Братьях Карамазовых» эта стихия выявлена наиболее ярко —
под именем «карамазовщины»,став здесь основным предметом писательского внимания
и анализа. Что же это такое? Оценка-объяснение «карамазовщины» вложена в уста
одного из героевромана, брата Алеши: «Братья губят себя (…) отец тоже. И
других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий
намедни выразился,- земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли дух
Божий вверху этой силы — и того не знаю» (14, 201). Иными словами, коренной
признак этой стихии -ее исконная обезбоженностъ, жизнь не с Богом, не против
Бога, а вне Бога, жизнь на основе принципов вненравственного, дохристианского,
природно-языческогоначала.

И, скажем, в России поэтому борьба против христианства как иллюзии могла
привести к очень тяжким последствиям. Иврачу-психоаналитику надо бы было
учитывать характер заболевания. Для Достоевского лекарство против
отечественного бесовства одно — христианство.«Христианство есть единственное
убежище Русской Земли ото всех ее зол» (30, кн. 1, 68), — писал он в 1879 г. в
связи с публикацией в журнале главы «Pro иcontra» из «Братьев Карамазовых».
Поэтому Достоевский не просто поддерживал, а боролся за утверждение этой
иллюзии, поражение которой он, как и Ницше, иФрейд, прекрасно видел, испытывая
от этого, однако, не радость, а метафизическую тоску. Отсюда его знаменитый
афоризм: «Если Бога нет, то вседозволено». Да в России и к Богу часто
обращаются не как к Богу, а как к идолу, к дьяволу: чего стоит рассказ князя
Мышкина Парфену Рогожину (из «Идиота») омужике, который перекрестился и с
«горькою молитвой» зарезал своего «приятеля», чтоб забрать его часы (8, 183)!
Безо всякого раскаяния и покаяния. Фрейд не разговорил о том, что варвары
выработали своеобразную технику покаяния. Ближе всего к этому типу поведения из
современных народов — русские: «Русская душаотважилась сделать вывод, что грех
— необходимая ступенька к наслаждению всем блаженством божественной милости,
т.е. в принципе богоугодное дело»8. Нопоскольку Достоевский не показал нам
покаяния, тем более не найдем мы в романах писателя и его техники. Русская пословица
«Не согрешишь — не покаешься, непокаешься — прощен не будешь», на которую,
видимо, опирался австрийский мыслитель, есть ирония над лицемерным покаянием, и
принадлежит скорее всегокаким-то первым русским Вольтерам (русским книжникам,
кажется, XII в.).

Фрейду казалось, что он угадал в Достоевском слабости, которые позволяют
ему, угадавшему, критически подойти к России. Но онне увидел одного,
ослепленный политической публицистикой писателя, что более жестокого критика
своих сущностных оснований, чем Достоевский, Россия не знала.Приведем еще одно
мифологическое представление западных мыслителей о русском писателе, которое
разделял и основатель психоанализа: «Симпатия Достоевского кпреступнику
действительно безгранична, она далеко выходит за пределы сострадания, на
которое несчастный имеет право, она напоминает благоговение, с которым
вдревности относились к эпилептику и душевнобольному. Преступник для него —
почти спаситель, взявший на себя вину, которую в другом случае несли
быдругие»9. Однако Достоевский, показав преступный мир, где почти все
преступники, никого из них не оправдал. Ни Ставрогин, ни Верховенский, ниФедька
Каторжный, ни Свидригайлов, ни Раскольников, ни Смердяков, ни Иван и Митя
Карамазовы не находят у писателя оправдания за свои преступления.

Но, скажут, главное преступление, которое угадал Фрейд как тайну творчества
Достоевского, есть тема отцеубийства, которая былаподсказана убийством
крестьянами отца писателя. Как резонно замечает А. Руткевич: ««Братья
Карамазовы» для Фрейда представляют собой великий роман,именно потому, что
Достоевский обращается к теме отцеубийства»10. Однако, во-первых, сам факт
насильственной смерти отца Достоевского отвергаетсясовременными
исследователями, во-вторых, тема эта звучит только в последнем романе писателя,
а в-третьих, болезнь Достоевского, вроде бы рожденнаяподавляемым эдиповым
комплексом, его эпилепсия, которую Фрейд упорно называет истерией, развилась не
до каторги, не на каторге, а после каторги. Скажем, И.Нейфельд, следуя учителю,
проблему решал просто: «Жизнь и творчество Достоевского, его дела и чувства,
его судьба — все возникает из комплексаЭдипа»11. Впрочем, тут стоит выслушать
ответ выдающегося отечественного психолога: «Не волшебный ключ, а какая-то
психоаналитическая отмычка, которойможно раскрыть все решительно тайны и
загадки творчества. В Достоевском жил и творил вечный Эдип, но ведь основным
законом психоанализа считаетсяутверждение, что Эдип живет в каждом решительно
человеке. Значит ли это, что, назвав Эдипа, мы разрешили загадку Достоевского?»12
Согласимся, что эдиповкомплекс работает во всех известных нам человеческих
сообществах. Но в этих заданных пределах человечество совсем по-разному строило
свою культуру — пустьвсе парфеноны и кремли рождены защитой отца от детей, и
все же определять и анализировать явление культуры через этот общий закон
природы столь же нелепо,как и через то обстоятельство, что человек смертен. Все
люди смертны, но каждый умирает по-своему. Можно ли (спросим почти не шутя)
объяснить «почвенность»Достоевского, его стремление к «народной почве» законом
всемирного (земного, почвенного) тяготения? «Все человечество давно хронически
больно…»(Высоцкий). Болен был и Достоевский. Сам он говорил о роли болезни в
способности человека соприкоснуться мирам иным, что болезнь дает шанс выйти
за«евклидовы» пределы. У него болезнь была острее, чем у прочих земных людей.
Но что он сказал своей болезнью?

И возникает некий методологический вопрос. Можно ли эпилепсией объяснить
основание ислама Магометом? Или деятельность апостолаПавла, который, по мнению
современных богословов (Фридрих Шорлеммер), тоже страдал эпилепсией?.. Вообще,
что можно объяснить болезнью? Томас Маннпатетически (отвечая, видимо, Фрейду)
восклицал: «Болезнь!.. Да ведь дело прежде всего в том, кто болен, кто безумен,
кто поражен эпилепсией или разбитпараличом — средний дурак, у которого болезнь
лишена духовного и культурного аспекта, или человек масштаба Ницше,
Достоевского. Во всех случаях болезньвлечет засобой нечто такое, что важнее и
плодотворнее для жизни и ее развития, чем засвидетельствованная врачами
нормальность. (…) Иные взлеты души ипознания невозможны без болезни, безумия,
духовного «преступления», и великие безумцы суть жертвы человечества, распятые
во имя его возвышения»13.

Фрейд писал, что Достоевский хотел «использовать свои собственные страдания,
чтобы притязать на роль Христа. Если он в конечномсчете не пришел к свободе и
стал реакционером, то это объясняется тем, что общечеловеческая сыновняя вина,
на которой строится религиозное чувство,достигла у него сверхиндивидуальной
силы и не могла быть преодолена даже его высокой интеллектуальностью»14. Но
писатель никогда не притязал на рольХриста15. Это путь Антихриста. Достоевский
говорил о следовании Христу, как Фома Кемпийский о подражании Христу. Именно
русский писатель дал глубочайшуюдиалектику христианской свободы — как раз в
«Братьях Карамазовых», в поэме о Великом Инквизиторе, он нарисовал человека,
который попытался взять на себяроль Христа, тем самым превратившись в
Антихриста. Следование Христу — акт высочайшей свободы, свободного выбора. Не
во имя хлебов или похоти власти -ничего этого Христос не дает. Но во имя выбора
себя и свободы отношения к миру.

Достоевский боялся дехристианизации Европы. Фрейд полагал ее необходимой:
«Для культуры будет большей опасностью, если онасохранит свое нынешнее
отношение к религии, чем если откажется от него»16. Достоевский в романе
изобразил ученого — Ивана Карамазова, который полагает,что отказ от идеи Бога
приведет к антропофагии. А другой его герой, Смердяков, — выражение этой
освобожденности от религиозного присмотра, к Богу онвозвращается, но уже после
преступления, а поскольку покаяться не может, не умеет, как и прочие герои
Достоевского, то кончает самоубийством, но не по русскомустремлению к смерти, а
как евангельский Иуда, почувствовавший свою несовместимость с жизнью.

Правда, Фрейд полагал, что российские проблемы никак не коснутся Запада.
Говоря о «гигантском эксперименте над культурой,который в настоящее время
ставится в обширной стране между Европой и Азией», он пишет: «То, что там
готовится, не поддается из-за своей незавершенностирассмотрению, для которого
представляет материал наша давно устоявшаяся культура»17. Тихий Запад,
успокоившийся Запад, мудрый Запад, культурный Запад -его никак не может
коснуться та выплеснувшаяся из русского котла стихия бессознательного,
приводящая к кровавым эксцессам, что так убедительно показанов романах русского
писателя Достоевского. Именно этим любопытством к давно, как казалось,
преодоленным на Западе крайностям, полагал Фрейд, и вызван интерес кего
творчеству, открывающему «таинственную русскую душу». Достоевский, однако,
никогда не спекулировал на понятии русской души, никогда не делал
предметомсвоего изображения этнографическую экзотику. Его герои, как правило, —
европейски образованные русские люди. И если поначалу казалось, что слава
егообъясняется необычностью его героев, которые рождены таинственной русской
почвой, то позже стало понятно совсем иное. Не случайно Альбер Камю для
анализазападноевропейского экстремизма привлекал созданные русским писателем
образы русских бунтовщиков. Желание найти в России некую тайну принадлежит
темзападноевропейцам, которым собственная история представляется скучной и
которые желают вырваться из своего кажущегося размеренным и однообразным быта,
а потомуи пребывают в романтически-байронических поисках сильных и необычных
страстей. Думается, в этом контексте лежит и некоторая неадекватность
фрейдовской оценкитворчества Достоевского.

Опыт более чем столетнего обращения самых разных мыслителей Запада к
Достоевскому говорит нам, что у него все же ищут неэкзотику, а те идеи и
образы, которые внятны любому человеку. Не только от интереса к России стали
читать русских писателей, а потому, что великие русскиеписатели, и прежде всего
Достоевский подняли проблемы, которые волнуют цивилизованное человечество.
Проблемы его — общечеловеческие (это и Фрейдпонимал, применяя к нему свой
универсальный метод). Уж во всяком случае — общеевропейские («мы принадлежим к
арийскому племени», писал Достоевский):кризис и крах христианства, боязнь
свободы, потеря Бога, похоть власти, тяга масс к повиновению, сложность,
амбивалентность бытия личности в истории.Приписывать злодеяния героев
Достоевского их русскости после Освенцима и Дахау, фашистских режимов по всей
Европе в XX в. — вряд ли сегодня возможно. Неподозревая о «новом порядке»,
который будет рожден Европой, Цвейг писал, что «роман Достоевского — миф о
новом человеке и его рождении из лона русской души»18,ибо все русские люди —
Карамазовы, с крепкими мускулами и грубым голодом жизни. Только позднее стало
понятно, чего Достоевский боялся и о чем предупреждал,говоря об опасности
рождения некоего «нового мира» из лона русской души, призывая вернуться к
Христу. Просто он первый указал и выявил тообщеевропейское зло, которое
оказалось совсем не преодолено за века христианского развития. Зло это он хотел
лечить христианством, считая, чтовлияние последнего не пронизало пока толщу
общества.

Трезвость, беспощадность и сила анализа европейских болезней в творчестве
Достоевского стали фактом культурногосамосознания европейцев. Правда,
психоанализ Фрейда стал одним из способов самолечения западноевропейцев

Метки:
Автор: 

Опубликовать комментарий