«Старое барство» в романе Льва Толстого «Война и мир», или Как Хлёстова и Ноздрёв стали положительными героями

Дата: 12.01.2016

		

Ранчин А. М.

О
том, что Лев Толстой в «Войне и мире» опоэтизировал мир «старого
барства», писали еще литературные критики-современники автора. О
консерватизме общественной позиции Толстого, с симпатией описавшего мир
патриархального дворянства и как бы не заметившего явлений, обозначаемых штампом
«ужасы крепостничества», было много сказано в книгах В.Б. Шкловского
и Б.М. Эйхенбаума (эти работы были изданы еще во второй половине 1920 — начале
1930-х гг.). Но, может быть, самое интересное при изучении с этой точки зрения
«Войны и мира» — с какими литературными произведениями при этом
полемизировал писатель, какие художественные образы других авторов он словно бы
истолковал по-новому в своём романе.

На
одну перекличку ещё давно обратил внимание такой внимательный читатель и тонкий
критик, как В.В. Розанов. В статье «»Горе от ума«» (1899)
он заметил, что «в »Войне и мире», которая имеет темою обзор и
критику именно критикуемой и Грибоедовым эпохи, есть фраза» о барыне,
покидающей Москву со своими арапами и шутихами — несомненный отголосок слов Хлёстовой
о приобретенной ею «арапке» («Век нынешний и век
минувший…«: Комедия А.С. Грибоедова »Горе от ума» в русской
критике и литературоведении. СПб., 2002. С. 227). Но если в «Горе от
ума« мода на »девок-арапок» подана как отвратительная черта
дикого «века минувшего», то Толстой видит в упомянутой им барыне (а
её образ — собирательный) проявление столь ему дорогого «скрытого
патриотизма». Такая старозаветная дворянка и ей подобные не захотели
оставаться в первопрестольной под властью Наполеона, и без поступка этой
дворянки не было бы победы в войне 1812 года.

Правда,
Розанов решил, что эта перекличка и различие в трактовке московской барыни —
хозяйки «арапов» Грибоедовым и Толстым отнюдь не следствие
сознательной полемики создателя «Войны и мира» с автором «Горя
от ума«: »Мы прикидываем всё это примерно; говорим, что в пьесе есть
какое-то недоумение в понимании своей эпохи, как на это можно указать, ссылаясь
на невольную критику её в «Горе от ума» <…>» (Там же. С.
232).

Спустя
почти пятьдесят лет после Розанова, в 1941 г. ёмко и точно о толстовской
трактовке грибоедовской Москвы заметила писательница из первой
послереволюционной эмиграции Н.Н. Берберова: «Ещё о »Войне и
мире».

Фамусовская
Москва, с Ростовым-Фамусовым, и Тугоуховские, и Репетиловы — все налицо.
Толстой как бы благословил то, что Грибоедов бичевал» (Берберова Н.Н.
Курсив мой: Автобиография. М., 1996. С. 471).

На
самом деле полемика в изображении «старого барства» Толстой
полемизирует — причём вполне осознанно — не только с Грибоедовым, но и ещё со
многими произведениями русской литературы, в которых отражены взгляды, которые
— не ища более точных определений — можно назвать либеральными и
прогрессистскими.

Итак,
вчитаемся в текст. Начнём с пассажа из «Войны и мира» о барыне и её
чернокожих слугах (между прочим, Розанов в своей статье цитирует текст Толстого
неточно — очевидно, по памяти).

«Та
барыня, которая ещё в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из
Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга,
и со страхом, чтобы её не остановили по приказанию графа Растопчина, делала
просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию» (т. 3, ч. 3, гл.
V).

А
вот в каком контексте появляется упоминание об «арапке» в пьесе
Грибоедова:

«Хлёстова:

Ну,
Софьюшка, мой друг,

Какая
у меня арапка для услуг:

Курчавая!
горбом лопатки!

Сердитая!
все кòшачьи ухватки!

Да
как черна! да как страшна!

Ведь
создал же Господь такое племя!

Чёрт
сущий <…>

<…>

Представь:
их как зверей выводят напоказ…

<…>

А
знаешь ли, кто мне припас?

Антон
Антоныч Загорецкий.

<…>

Лгунишка
он, картёжник, вор

<…>

Я
от него было и двери на запор;

Да
мастер услужить: мне и сестре Прасковье

Двоих
арапченков на ярмарке достал;

Купил,
он говорит, чай, в карты сплутовал;

А
мне подарочек, дай Бог ему здоровье!» (д. 3, явл. 10)

Рассказ
Хлёстовой весьма красноречив. Прежде всего, эта большая барыня вместе с сестрой
привержена старинной моде прошлого, «минувшего» века на чернокожих
слуг. Хлёстова — одна из тех, о ком в финале Чацкий скажет как о «старухах
зловещих, стариках, / Дряхлеющих над выдумками, вздором» (д. 4, явл. 14).
Кроме того, отношение к «арапам» как к полулюдям-полуживотным
свидетельствует о «варварстве», «дикости» этого
грибоедовского персонажа. И, наконец, Хлёстова ради желания иметь служанку-«арапку»
готова прибегнуть к услугам такого отвратительного человека, как Загорецкий.
Она безнравственна.

Между
тем у Толстого владение «арапами» — не более чем историческая деталь,
признак времени. Сама по себе она не говорит о человеке ни хорошо, ни плохо.
Хозяйка чернокожей прислуги может быть истинной патриоткой.

Полемические
переклички с «Горем от ума» в этом фрагменте толстовского романа
очевидны. Московская барыня не случайно направляет именно в саратовскую
деревню: «в деревне, к тётке, в глушь, в Саратов» грозится отослать
Софью Фамусов. Безымянная барыня из толстовского романа оказывается едва ли не
софьиной тётушкой.

И
ещё о слугах. Среди слуг старого графа Ильи Андреевича Ростова имеется шут по
прозвищу Настасья Ивановна. Для либерального сознания шуты — бесспорное
свидетельство бесчеловечности и развращённости их господ, попирающих
человеческое достоинство слуг, вынужденных играть эту унизительную роль.
«Гаеры», шуты — одна из отвратительных черт крепостнического быта в
некрасовском стихотворении «Родина». У Толстого же и это —
выразительная и даже экзотически милая черта старинных нравов. А шут Настасья
Ивановна отнюдь не чувствует себя униженным.

Вернёмся
к Хлёстовой. Эта героиня грибоедовской комедии отличается прежде всего
бесцеремонностью и резкостью. О Чпцком она прилюдно замечает: «Я за уши
его дирала, только мало«. В »Войне и мире» есть подобная
бесцеремонная московская дама, Марья Дмитриевна Ахросимова. Но только не в
пример Хлёстовой она добра и мудра, именно она предотвращает увоз Наташи
Анатолем Курагиным, она выносит резкий приговор безнравственному замыслу Элен
выйти замуж при живом муже, Пьере Безухове: «Одна только Марья Дмитриевна
Ахросимова, приезжавшая в это лето в Петербург для свидания с одним из своих
сыновей, позволила себе прямо выразить свое, противное общественному, мнение.
Встретив Элен на бале, Марья Дмитриевна остановила ее посередине залы и при
общем молчании своим грубым голосом сказала ей:


вас тут от живого мужа замуж выходить стали. Ты, может, думаешь, что ты это
новенькое выдумала? Упредили, матушка. Уж давно выдумано. Во всех.….. так-то
делают. – И с этими словами Марья Дмитриевна с привычным грозным жестом,
засучивая свои широкие рукава и грозно оглядываясь, прошла через комнату.

На
Марью Дмитриевну, хотя и боялись ее, смотрели в Петербурге как на шутиху и
потому из слов, сказанных ею, заметили только грубое слово и шепотом повторяли
его друг другу, предполагая, что в этом слове заключалась вся соль
сказанного» (т. 3, ч. 3, гл. VII).

Злоязычная
и грубоватая, но справедливая, Ахросимова оказывается в великосветском
Петербурге в том же положении, что и Чацкий в старозаветной Москве: в обоих
видят «шутов».

В
своей комедии Грибоедов направил всю желчь сатиры и соль острот против
патриархальной Москвы, приравняв патриархальность к «дикости».
Толстой же дорожил естественностью в старинных нрава и быта, по контрасту низко
оценивая великосветский Петербург, чопорный, лицемерный, мертвенный: «В
числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно
подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в
которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской,
земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую,
в особенности салонную. Эта жизнь неизменна» (т. 3, ч. 2, гл. VI).

Вот
хлебосольный московский барин, милый в своей простоте и безалаберности старый
граф Ростов радостно внимает всем ораторам в московском Дворянском собрании в
1812 г. и не замечает, что они противоречат друг другу: «<…> только
Илья Андреич был доволен речью Пьера, как он был доволен речью моряка, сенатора
и вообще всегда тою речью, которую он последнею слышал» (т. 3, ч. 1, гл.
XXII). Чем не Павел Афанасьевич Фамусов, завсегдатай Английского клуба? Только
хороший Фамусов.

Да
и сам автор, не боясь обвинений в ретроградстве и косности, готов подать себя
этаким симпатичным Фамусовым или Скалозубом: «Только в наше самоуверенное
время популяризации знаний, благодаря сильнейшему орудию невежества –
распространению книгопечатания вопрос о свободе воли сведен на такую почву, на
которой и не может быть самого вопроса. В наше время большинство так называемых
передовых людей, то есть толпа невежд <…>» (Эпилог, ч. 2, гл. VIII).
Книги сжечь или фельдфебеля в Волтеры дать создатель «Войны и мира»
не предлагает, но просвещение, перед которым благоговел Чацкий, не жалует…

Чем
заняты любимые автором Ростовы. Одно из самых дорогих их душе занятий — псовая
охота. Охотятся с размахом: «Всех гончих выведено было пятьдесят четыре
собаки, под которыми доезжачими и выжлятникми выехало шесть человек.
Борзятников, кроме господ, было восемь человек, за которыми рыскало более
сорока борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около ста тридцати
собак и двадцати конных охотников» (т. 2, ч. 4, гл. IV). Охотятся с
азартом.

О
поэтизации Толстым псовой охоты резко отозвался Д.И. Писарев, увидев охотничьем
азарте отказ человека от общественных задач и от решения серьезных жизненных
вопросов: «Кто не останавливается на весёлой наружности явлений, того
шумная и оживлённая сцена охоты наведёт на самые печальные размышления. Если
такая малость, такая дрянь, как борьба волка с несколькими собаками, может
доставить человеку полный комплект сильных ощущений, от исступленного отчаяния
до безумной радости, со всеми промежуточными полутонами и переливами, то зачем
же этот человек будет заботиться о расширении и углублении своей жизни? Зачем
ему искать себе работы, зачем ему создавать себе интересы в обширном и бурном
море общественной жизни, когда конюшня, псарня и ближайший лес с избытком
удовлетворяют всем потребностям его нервной системы?« (»Война из-за
«Войны и мира»: Роман Л.Н. Толстого в русской критике и
литертуроведении. СПб., 2002. С. 94).

После
охоты приезжают в дом к дядюшке: «Через переднюю дядюшка провёл своих
гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную
с берёзовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном,
истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в
военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак.

В
кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел
Ругай с невычистившейся спиной вошёл в кабинет и лёг на диван, обчищая себя
языком и зубами» (с. 2, ч. 4, гл. VII). Вглядимся в эту жанровую сцену.
Ба, да ведь это наш старый знакомец из поэмы «Мёртвые души» —
господин Ноздрёв: «Вошедши во двор, увидели там всяких собак, и
густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей, муругих, черных с
подпалинами, полно-пегих, муруго-пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих. Тут
были все клички, все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, пожар,
скосырь, черкай, допекай, припекай, северга, касатка, награда, попечительница.
Ноздрёв был среди их совершенно как отец среди семейства; все они, тут же
пустивши вверх хвосты, зовомые у собак правилами, полетели прямо навстречу
гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили своим лапы
Ноздрёву на плечи. Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на
задние ноги, лизнул его языком в губы, так что Чичиков тут же выплюнул.
Осмотрели собак, наводивших изумление крепостью чёрных мясов, — хорошие были
собаки. Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по
словам Ноздрёва, должна была скоро издохнуть, но года два тому назад была очень
хорошая сука; осмотрели и суку — сука, точно, была слепая» (т. 1, гл. 4).

Собаки
дядюшки Ростовых, правда, не ведут себя так панибратски с гостями, как
ноздрёвские с Чичиковым; но зато у Ноздрёва на диване не лежат. Любимая собака
дядюшки Ростовых, кобель Ругай, почти тёзка гоголевскому Обругаю.

Однако
сходство двух сцен — поверхностное. У Гоголя смешавшиеся в кучу собаки и люди —
свидетельство «оскотинивания», духовного падения человека, у Толстого
— это симпатичная черта патриархального поместного быта, и только.

Особенно
выразителен как вызов либеральным воззрениям в «Войне и мире» образ
Николая Ростова — помещика.

«Николай
был хозяин простой, не любил нововведений, в особенности английских, которые
входили тогда в моду, смеялся над теоретическими сочинениями о хозяйстве, не
любил заводов, дорогих производств, посевов дорогих хлебов и вообще не
занимался отдельно ни одной частью хозяйства. У него перед глазами всегда было
только одно именье, а не какая-нибудь отдельная часть его. В именье же главным
предметом был не азот и не кислород, находящиеся в почве и воздухе, не
особенный плуг и назем, а то главное орудие, посредством которого действует и
азот, и кислород, и назем, и плуг – то есть работник-мужик.

<…>

«И
только тогда, когда он понял вкусы и стремления мужика, научился говорить его
речью и понимать тайный смысл его речи, когда почувствовал себя сроднившимся с
ним, только тогда стал он смело управлять им, то есть исполнять по отношению к
мужикам ту самую должность, исполнение которой от него требовалось. И хозяйство
Николая приносило самые блестящие результаты» (Эпилог, ч. 1, гл. VII).

Николай
Ростов — ярый «антиреформатор» в ведении хозяйства. Его взгляды на
сей счет (справедливость которых доказана на практике) — разительный контраст и
нововведениям Онегина, заменившего «ярем барщины старинной»
«оброком лёгким», и бесплодным реформам Николая Петровича Крисанова
из тургеневских «Отцов и детей».

На
словах Ростов не любит русского мужика: «Он часто говаривал с досадой о
какой-нибудь неудаче или беспорядке: «С нашим русским народом», — и
воображал себе, что он терпеть не может мужика.

Но
он всеми силами души любил этот наш русский народ и его быт потому только понял
и усвоил себе тот единственный путь и прием хозяйства, которые приносили
хорошие результаты».

Эта
внешняя нелюбовь при настоящей, глубинной, — как они непохожи на показное
«мужиколюбие» Павла Петровича Кирсанова из «Отцов и детей»,
который даже держит на столике серебряную пепельницу в форме лаптя.

Ни
Пушкин, приветствовавший нововведения Онегина (И раб судьбу благословил»),
ни Тургенев не писали о любви мужиков к господам. Толстой решился и на это:
«И, должно быть, потому, что Николай не позволял себе мысли о том, что он
делает что-нибудь для других, для добродетели, — все, что он делал, было
плодотворно: состояние его быстро увеличивалось; соседние мужики приходили
просить его, чтобы он купил их, и долго после его смерти в народе хранилась
набожная память об его управлении. «Хозяин был… Наперед мужицкое, а потом
свое. Ну, и потачки не давал. Одно слово – хозяин!«» (Эпилог, ч. 1,
гл. VII).

Он
«простил» Николаю Ростову даже то, что либеральная мысль и
словесность почитали неискупимым, неизбывным грехом, тягчайшим преступлением, —
рукоприкладство по отношению к мужикам (точнее, к управляющим из мужиков).

«Одно,
что мучило Николая по отношению к его хозяйничанию, это была его вспыльчивость
в соединении с старой гусарской привычкой давать волю рукам. В первое время он
не видел в этом ничего предосудительного, но на второй год своей женитьбы его
взгляд на такого рода расправы вдруг изменился.

Однажды
летом из Богучарова был вызван староста <…>, обвиняемый в разных
мошенничествах и неисправностях. Николай вышел к нему на крыльцо, и с первых
ответов старосты в сенях послышались крики и удары. <…>

-Эдакой
наглый мерзавец, — говорил он, горячась при одном воспоминании. – Ну, сказал бы
он мне, что был пьян, не видал… Да что с тобой, Мари? – вдруг спросил он»
(Эпилог, ч. 1, гл. VIII).

Жена
упрекает мужа в таких поступках. Не одобряет, конечно, и Толстой. Но Николай не
всегда может сдержать себя, и автор не судит строго за это своего героя:
«С тех пор, как только при объяснениях со старостами и приказчиками кровь
бросалась ему в лицо и руки начинали сжиматься в кулаками, Николай вертел
разбитый перстень на пальце и опускал глаза перед человеком, рассердившим его.
Однако же раза два в год он забывался и тогда, придя к жене, признавался и
опять давал обещание, что уже теперь это было в последний раз.

-Мари,
ты, верно, меня презираешь? – говорил он ей. – Я стòю этого.

-Ты
уйди, уйди поскорее, ежели чувствуешь себя не в силах удержаться, — с грустью
говорила графиня Марья, стараясь утешить мужа» (Эпилог, ч. 1, гл. VIII).

Конечно,
«Война и мир» — это отнюдь не просто запоздалая апология
«старого барства». Но понять роман Толстого без учета противостояния
автора влиятельной «либеральной» традиции в отечественной словесности
невозможно. Иначе происходит неизменное упрощение смысла этого произведения и
позиции его создателя.

Метки:
Автор: 

Опубликовать комментарий