Чехов и художественная феноменология

Дата: 12.01.2016

		

Кибальник С.А.


постановке проблемы)

В
русской литературе XIX – XX веков можно выделить, условно говоря, два типа
словесного творчества: идеологический и феноменологический. Первооткрывателем
второго из них можно считать Пушкина, к которому представитель русской
феноменологической школы в философии С.Л.Франк применял восходящий к И.В.Гете
термин «предметное мышление»: «Пушкин мыслит… настолько жизненно-имманентно,
как бы из нутра самой жизни».[i] Особенности этого типа
художественного мышления[ii] так заворожили Франка, что
он и всякое художественное творение объявил «не выражением внешней реальности в
комплексе мыслей о нем, а с а м о о т к р о в е н и е м целостной реальности,
которое возвышается над противоположностью между познающим субъектом и
познаваемым объектом», в то время как позитивный смысл этого определения лежит
именно в противопоставлении поэзии Пушкина, например, поэзии Тютчева и
Баратынского.[iii]

Между
тем даже в творчестве самого Пушкина под эту характеристику подпадает далеко не
все. Его проза несколько противоположна по отношению к поэзии, что Пушкин
хорошо сознавал и сам: проза «требует мыслей и мыслей… без них блестящие
выражения ни к чему не служат». [iv] Проза Пушкина в
основном построена как борьба «двух правд»; идеологическое начало в ней,
следовательно, довлеет над феноменологическим. В поэзии дело обстоит прямо
противоположным образом (в чистом виде оба начала, по всей вероятности, нигде и
ни у кого и не встречаются). После Пушкина идеологическая сторона литературы
решительно возобладала над феноменологической. Как в творчестве Тургенева и
Гончарова, так и у Достоевского и отчасти Толстого, как у
революционеров-демократов, так и у консерваторов и либералов феноменологическое
начало далеко не играет ведущей роли.

Проза
Чехова знаменует возврат на новом витке развития к пушкинской художественной
феноменологии и одновременно предвосхищение идей феноменологии философской. Как
было недавно показано Ю.Мальцевым, в сущности, именно к феноменологическому
роману следует отнести «Жизнь Арсеньева» Бунина. [v] Эту
мысль попыталась развить Л.Колобаева; она предложила рассматривать как таковой
также и «Доктора Живаго» Пастернака: «Субъективность Бунина и Пастернака в их
романах – особого рода: она не только сродни лирическому принципу, она несет в
себе убеждение, в основе феноменологическое, в слитности, единстве субъекта и
объекта, даже в их “тождестве” в постижении мира». [vi]

Предпосылки
для создания подобной прозы, несомненно, были созданы именно Чеховым. Не имея
здесь возможности обсуждать вопрос о границах этого явления в русской
литературе XX века в целом, попытаемся остановиться на Чехове как на создателе
в своего рода предфеноменологического дискурса и на его развитии в творчестве
Гайто Газданова.

Как
известно, в целом ряде произведений Чехова герои, повествователь или
герой-рассказчик развивают мысль о том, что людям дано не решать вопросы жизни,
а лишь наблюдать ее проявления. «Многое было сказано ночью, но я не увозил с
собою ни одного решенного вопроса, и от всего разговора теперь утром у меня в
памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки. – сказано в
концовке повести «Огни». – <…> А когда я ударил по лошади и поскакал
вдоль линии и когда, немного погодя, я видел перед собою только бесконечную,
угрюмую равнину и пасмурное, холодное небо, припомнились мне вопросы, которые
решались ночью. Я думал, а выжженная солнцем равнина, громадное небо, темневший
вдали дубовый лес и туманная даль как будто говорили мне: “Да, ничего не
поймешь на этом свете!”

Стало
восходить солнце…» (С. 7, 140).

В
«Скучной истории» этот внутренний монолог как бы разбит на «партию» Николая
Степановича и «партию» Кати: «Помогите! – рыдает она, хватая меня за руку и
целуя ее. – Ведь вы мой отец, мой единственный друг! Ведь вы умны, образованны,
долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?


По совести, Катя: не знаю…

Я
растерялся, сконфужен, тронут рыданиями и едва стою на ногах.


Давай, Катя, завтракать, – говорю я, натянуто улыбаясь. – Будет плакать!

И
тотчас же прибавляю упавшим голосом:


Меня скоро не станет, Катя….


Хоть одно слово, хоть одно слово! – плачет она, протягивая ко мне руки. – Что
мне делать?


Чудачка, право… – бормочу я. – Не понимаю!» (С. 7, 309).

Еще
Львом Шестовым в этом диалоге было отмечено разоблачение Чеховым всякой
идеологии, иллюзий, готовых рецептов и рационалистических решений. Однако в
погоне за своей постулируемой «безнадежностью» философ не заметил у Чехова
простой мысли о том, что выходом является сама жизнь, так как только в ней
существуют человеческие привязанности, в то время как маниакальные поиски
смысла жизни подчас приводят к тому, что люди перестают замечать состояние
другого человека и ощущать как ценность отношения с близкими. В сущности, это
отдаленно напоминает версиловский рецепт: «постарайся полюбить кого-нибудь или
что-нибудь» [vii] – с той разницей, что и его ни один из
героев Чехова не дает. Однако его дает чеховский тип повествования.
«Сосуществование, порой противоречивое <…> в мировоззрении писателя
разнородных элементов далеко не в последнюю очередь объясняется особенностями
его гносеологии: наши знания о мире являются всего лишь предположениями, всего
лишь версиями о нем, каждая из которых имеет свои основания и свое право на
существование». [viii]

Любопытно,
что в целом ряде произведений Газданова мы находим весьма и весьма близкий
дискурс, который представляет собой явное развитие чеховского
«феноменологического» дискурса. Особенно напоминает Чехова то, как он
представлен в романе «Вечер у Клэр». Диалог дяди Виталия с героем-рассказчиком
звучит здесь явным отголоском чеховской «Скучной истории». Ср.: «Теперь ты
спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю» (I,
117; выделено мной – С.К.) и «Ради истинного Бога, скажите скорей, сию минуту,
что мне делать? <…> Ничего я не могу сказать тебе, Катя, – говорю я.
<…> По совести, Катя, не знаю» (С. 7, 308-309; выделено мной – С.К.). [ix] И учитывая, что Газданов был хорошо знаком и даже
солидаризировался в своей статье «О Чехове» с шестовским истолкованием Чехова, [x] это вряд ли случайно.

Противопоставление,
условно говоря, феноменологического идеологическому подходу к жизни ясно
выражено в рассказе дяди Виталия о товарище его юности, который так же, как и
герой-рассказчик, спрашивал его когда-то о смысле жизни – «перед тем как
застрелиться». Дядя Виталий отговаривал его от самоубийства так: «Я говорил ему
тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь
бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах жизни и будь счастлив. И пусть Бог
хранит тебя от мысли о том, зачем ты все это делаешь» (I, 117). И у Газданова,
и у Чехова имеет место не только феноменологический дискурс, но и
феноменологический тип повествования, при котором картины природы и образы
людей превалируют над идеологическими исканиями, которые сами по себе не дают
ответа ни на один вопрос.

Позиция
идейного демиурга романа «Вечер у Клэр» дяди Виталия отмечена явными
отголосками философии Шестова и творчества Чехова. Хотя бы его совет: «Никогда
не становись убежденным человеком…» – и отрицание возможности адекватного
постижения реальности: «смысл – это фикция, и целесообразность – тоже фикция»
(I, 116) – обнаруживают в нем последователя автора опубликованного еще в 1905
году «Апофеоза беспочвенности». [xi]

Мысль
эта проходит через «Апофеоз беспочвенности» красной нитью, начиная с
«Предисловия»: «…твердая почва рано или поздно уходит из-под ног человека, и
<…> после того человек все-таки продолжает жить без почвы или с вечно
колеблющейся под ногами почвой». Не раз она иллюстрируется примерами из Чехова;
в концентрированной форме она выражена в разделах, озаглавленных «Точка зрения»
и «Убежденная женщина». [xii] Присутствует эта мысль и
едва ли не во всех других сочинениях Шестова. [xiii]

Жизнь
в понимании дяди Виталия, как и у Чехова и Шестова, – это всего лишь череда
ошибок, каждая из которых попеременно представляется истиной: «Ты не поймешь,
тебе будет только казаться, что ты понимаешь; а когда вспомнишь об этом через
несколько времени, то увидишь, что и второй раз ошибался. И так без конца. И
все-таки это самое главное и самое интересное в жизни» (I, 116; курсив мой –
С.К.). Такой же позиции придерживается и главный герой газдановской «Истории
одного путешествия»: «не обманывать, не фантазировать и знать раз навсегда, что
всякая гармония есть ложь и обман» (I, 169). В «Ночных дорогах» к этому
прибавляется еще и прямая критика Платоном «картезианских идей», которые, по
его мнению, «принесли большой вред нашей мысли»: «Возможность полного и ясного
ответа на сложный вопрос кажется существенной только для ограниченного
воображения» (II, 510).

В
самом Шестове, кстати сказать, было также и существенное феноменологическое
начало, развившееся во многом, вероятно, под влиянием Чехова. Н.А.Бердяев в
связи с этим писал о «своеобразной гносеологической утопии» Шестова: «отрицании
познавательной ценности обобщения, абстракции, синтеза и в конце концов всякой
теории, всякой системы идей, обличении их как лжи и стремлении к какому-то
новому познанию индивидуальной действительности, непосредственных переживаний,
воспроизведению живого опыта». [xiv]

Как
известно, «Апофеоз беспочвенности» вообще родился из первоначальных набросков к
книге о Тургеневе и Чехове. И его направленные против рационалистической
картины мира фрагменты также можно счесть за своего рода художественную
феноменологию. Таким образом, художественная феноменология Чехова и Шестова
предопределила феноменологический тип прозы, преобладающий во всем творчестве
Газданова.

Однако
представляется возможным говорить не только о влиянии Чехова на
феноменологическую линию в русской литературе XX века, но также и о
предвосхищении Чеховым некоторых базовых идей философской феноменологии – в
первую очередь, разумеется, русской. На страницах настоящего издания
Н.Е.Разумова справедливо пишет о преодолении у Чехова «антропоцентрической
позиции», а В.Б.Катаев – об «иронии самой жизни». [xv]
Действительно, человек у Чехова неспособен понять жизнь, потому что ищет в ней
«смысл для себя», в то время как повествователь допускает постижение лишь жизни
как таковой, «жизни в себе», если так можно выразиться. Между тем, по словам
современного исследователя, в самом общем виде феноменологический подход
предусматривает «полное духовное переживание, которое присутствует уже в актах
интенции, в разнообразных видах “сознания о чем-то”», в основе его лежит
«живейший, интенсивнейший и непосредственнейший, происходящий в переживании
контакт с самим миром”». [xvi] Поэтому-то открывающийся
в ходе феноменологического созерцания смысл, как писал Г.Г.Шпет, предстает не
как абстрактная форма, а как «то, что внутренне присуще самому предмету, его
интимное». [xvii]

Помимо
этого, феноменологический культ неповторимого своеобразия каждого явления,
отрицающий реальное существование типов человеческой личности, развился,
очевидно, из знаменитого чеховского отрицания типизации, лучше всего
выраженного в словах все того же Николая Степановича: «Мои товарищи, терапевты,
когда учат лечить, советуют “индивидуализировать каждый отдельный случай”» (7,
298). Феноменологическая эстетика также исходит из того, что законы прекрасного
сугубо индивидуальны. Так, Н.Гартман утверждал: «Сущность прекрасного в его
неповторимости как особенной эстетической ценности лежит не в них (общих
законах – С.К.), а в особой закономерности е д и н и ч н о г о п р е дм е т а».
[xviii]

Другой
принцип, предвосхищающий реалистическую феноменологию, выражен у Чехова
следующим образом: «Приемы олицетворения и лиризация парадоксальным образом
сочетаются с эффектом реальности: говоря словами Белого, Чехов “истончает”
реальность, вызывает ощущение присутствия иного смысла, то есть текстуализирует
свой мир, но никогда не называет его значения. Изображенное становится не миром
и не текстом или тем и другим одновременно…». [xix]
Однако и феномеологическая эстетика, идущая от философии Э.Гуссерля, от
эстетических учений Н.Гартмана и Р.Ингардена, Г.Шпета и А.Лосева, исходит из
положения о единстве субъекта и объекта в искусстве, утверждает «априорную
структуру сознания в его слитности с бытием».

А.Д.Степанов
хорошо показал, что замечательной философской параллелью к творчеству Чехова
являются работы Шестова: «в чеховском творчестве он находит оба основных
элемента своей философии: отвержение рационального и поиск чудесного, но только
в эстетической сфере, через героев». [xx] Представляется,
что не худшей, а, может быть, даже и более близкой философской параллелью к
творчеству Чехова является реалистическая феноменология, причем идущая не от
Э.Гуссерля, а от М.Шелера, для которого возвращение к «дающим себя самих вещам»
было самым действенным способом истинного метафизического метода: «Оно не
предается беспредметным спекуляциям и конструированию систем, но благодаря
исследованию данного и действительного полностью превращает метафизику в
“науку” о самом бытии, к которой стремятся философы, начиная с Аристотеля». [xxi]

Возможно,
еще большую близость можно обнаружить между творчеством Чехова и русской
философской феноменологией С.Л.Франка и Г.Г.Шпета, которые могли
непосредственно сознательно или бессознательно ориентироваться на открытую
писателем позицию. Ср., например, у Шпета в «Эстетических фрагментах»:
«Данность предмета в этом смысле аналитически первее данности смысла, как
«подразумевание», «имение в виду» предмета первее понимания его содержания». [xxii] Или у Франка в «Крушении кумиров»: «Нет, пусть мы,
нынешние люди, безнадежно слабы, грешны, бредем без пути и цели – нравственным
«идеализмом», служением отвлеченной «идее» нас больше соблазнить невозможно
<…> У нас осталась лишь жажда жизни – жизни полной, живой и глубокой,
какие-то последние, глубочайшие требования и желания нашего духа, о которых мы
не только не знаем, как их удовлетворить, но не знаем даже, как их выразить». [xxiii] Однако, разумеется, проработка этого вопроса
требует иных, гораздо более детальных рамок, чем рамки настоящей статьи – в
частности, разумеется, и вопроса о том, какими художественными средствами
чеховская феноменология воплощается в тексте.

Опубликовано:
Образ Чехова и чеховской России в современном мире. Сборник статей. Отв. ред.
В.Б.Катаев и С.А.Кибальник. СПб., 2010.

Список литературы

 [i] Франк С.Л. Этюды о Пушкине. Paris, 1987. С. 67.

[ii] См. о нем: Кибальник С.А. Художественная философия
Пушкина. СПб., 1998. С. 24-29.

[iii] Франк С.Л. Этюды о Пушкине. С. 79, 68.

[iv] Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1965. Т.11. С. 19.

[v] Мальцев Ю. Иван Бунин, 1870-1953. [М.], 1994. С.302, 86,
93, 111.

[vi] Колобаева Л. От временного к вечному. Феноменологический
роман в русской литературе XX века // Вопросы литературы. 1998. Май – июнь. С.
141.

[vii] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1970. Т.
11. С.311.

[viii] Долженков П.Н. Чехов и позитивизм. Изд. 2-е, исправл. и
доп. М., 2003. С. 173.

[ix] Характерно, что и образы правдоискателей у Газданова –
например, учитель русского языка Василий Николаевич – выписаны в стилистике
Пети Трофимова: «Вдруг выяснилось, что он был за границей, долго жил в Швейцарии,
Англии, Франции, хорошо знал иностранные языки, и ко всему, что он видел там,
он отнесся со вниманием: он все искал свою истину – везде, где только ни был. Я
часто потом думал: найдет ли он ее…» (Гайто Газданов. Собр. соч.: В 3 т. СПб.,
1999. Т. I. C. 106. Далее ссылки на это издание: М., 1999. Т. I – III – в
тексте с указанием номера тома римской цифрой и номера страницы арабской). Ср.
вопрос Лопахина: «Дойдешь?» — и Петин ответ: «Дойду. Пауза. Дойду, или укажу
другим путь, как дойти» (12-13, 244) и газдановскую ремарку: «И мне казалось,
что даже если бы ему почудилось, что он ее нашел, он, наверное, поспешил бы
отречься от нее – и снова искать; и, может быть, его истина не носила в себе
наивной мысли о возможности обретения того, чем мы никогда не обладали; и уж,
наверное, она не заключалась в мечте о спокойствии и тишине» (I, 106).

[x] «…В смысле полнейшей безотрадности, полнейшего отсутствия
надежд и иллюзий – с Чеховым, мне кажется, нельзя сравнить никого. – полагал
Газданов. – Он как бы говорит: вот каков мир, в котором мы живем <…>
Исправить ничего нельзя. Мир таков, потому что такова человеческая природа».
Ниже Газданов прямо ссылается на известную статью Шестова «Творчество из
ничего»: «Лев Шестов, кажется, сказал, что все, к чему прикасается Чехов,
увядает, и в этих словах есть что-то чрезвычайно глубокое и правильное» (Гайто
Газданов. О Чехове // Вопросы литературы. 1993. Вып. 3. С. 313). Ср. у Шестова:
«Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее — переберите все слова,
которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя — стоит
Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. <…>
В руках Чехова все умирало» (Лев Шестов. Творчество из ничего // Начала и
концы. Сборник статей. СПб., 1998. С. 5, 6).

[xi] Это также недвусмысленно выражено в статье Газданова «О
молодой эмигрантской литературе»: «Страшные события, которых нынешние
литературные поколения были свидетелями, – пишет он, – разрушили все те
гармонические схемы, которые были так важны, все эти «мировоззрения»,
«миросозерцания», «мироощущения» и нанесли им непоправимый удар. И то, в чем
были уверены предыдущие поколения и, что не могло вызывать никаких сомнений, –
сметено как будто бы окончательно» (Цит. по: Вопросы литературы. 1993. Вып. 3.
С. 319. Впервые: Современные записки. 1939. Т.60).

[xii] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического
мышления. Paris, 1971. С. 27, 8, 109, 150-151, 179-180. Отражение ранних работ
Шестова уже в раннем творчестве Газданова тем более вероятно, что писатель еще
в юном возрасте познакомился с философской классикой, которая осталась в
домашней библиотеке от его отца. См.: Орлова О. Газданов. М., 2003. С. 23.

[xiii] Помимо отдельных работ Шестова, о которых идет речь
выше, это в особенности касается его книги «Власть ключей» (впервые: Берлин,
1923), в которой намечены некоторые идеи, развитые в «На весах Иова». См.,
например: Шестов Л. Соч.: В 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 93, 148, 153, 263. Следует
иметь в виду также и то, что основной пафос философии Шестова, сложившийся в
начале 1900-х годов, одухотворяет все его книги, начиная с «Достоевского и
Нитше» (впервые: СПб., 1903).

[xiv] Бердяев Н.А. Трагедия и обыденность // Бердяев Н.А.
Философия творчества, культуры и искусства. М., 1994. Т. 2. С. 222.

[xv]
См. стр. 00 и 000 настоящего издания.

[xvi]
Шелер М. Избранные произведения. М., 1994. С. 203, 199.

[xvii]
Шпет Г. Явление и смысл. Феноменология как основная наука и ее проблемы. М.,
1914. С. 154.

[xviii] Гартман Н. Эстетика. М., 1911. С. 211.

[xix] Степанов А.Д. Антон Чехов как зеркало русской критики
// Чехов: pro et contra. Творчество А.П.Чехова в русской мысли конца XIX –
начала XX в. (1887 – 1914). СПб., 2002. С. 1007.

[xx] Там же. С. 1003.

[xxi] Зайферт Й. Введение // Антология реалистической
феноменологии. М., 2006. С. 50.

[xxii] Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. С. 461.

[xxiii] Франк С.Л. Соч. М., 1990. С. 161. В свою очередь
русская феноменология оказала особое влияние на становление и развитие в России
академической науки о литературе, в частности, школы Пушкинского Дома. См. об
этом: Кибальник С.А. А.М.Панченко и петербургская школа «феноменологии
культуры» // А.М.Панченко и русская культура. Исследования и материалы. СПб.,
2008. С. 307-329.

Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.portal-slovo.ru

Метки:
Автор: 

Опубликовать комментарий