Конспект критических материалов. Русская литература 2-й четверти XIX века

Дата: 12.01.2016

		

(2 курс 4 семестр)

Пушкин о романе Лажечникова
(письмо к Л. 3 ноября 1835)

<…> Позвольте, милостивый
государь, поблагодарить вас теперь за прекрасные романы, которые мы все прочли
с такою жадностию и с таким наслаждением. Может быть, в художественном
отношении «Ледяной дом» и выше «Последнего новика», но
истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело
Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию; но поэзия
остается поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не
забудется русский язык. За Василия Тредьяковского, признаюсь, я готов с вами
поспорить. Вы  оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и
благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика. Его
донесение академии трогательно чрезвычайно. Нельзя его читать без негодования
на его мучителя. О Бироне можно бы также потолковать. Он имел несчастие быть
немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его
времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты.
<…>

Белинский о Бестужеве-Марлинском

<…> Марлинский был …
зачинщиком русской, народной, повести. <…> Между множеством натяжек, в
его сочинениях есть красоты истинные, неподдельные; но кому приятно заниматься
химическим анализом, вместо того, чтобы наслаждаться поэтическим синтезом. М. –
это не реальная поэзия – ибо в его произведениях нет истины жизни, нет
действительности, такой, какая она есть: в них все придумано, все рассчитано…
как это бывает при делании машин. Словом – это внутренность театра, в которой
искусственное освещение борется с дневным светом и побеждается им. Это не идеальная
поэзия – ибо нет в них глубокости мысли, пламени чувства, нет лиризма, а если и
есть всего этого понемногу, то напряженное и преувеличенное насильственным
усилением, которое не бывает следствием глубокого, страдательного чувства.
(Пристрастие к «блесткам» и «цветистой фразеологии» – остротам
и метафорическому стилю – сам М. объяснил не только характером своего
дарования, но и «жанровыми» особенностями произведения: «…это в
моей природе: я невольно говорю фигурами, сравнениями… Иное дело  — повесть,
иное – роман…Краткость первой, не давая место развернуться описаниям, завязке и
страстям, должна вцепляться в память остротами… «) <…> Русские пер­сонажи
повестей г. Марлинского говорят и действуют, как немецкие рыцари; их язык
риторический, вроде монологов классической тра­гедии, и посмотрите, с этой
стороны, на «Бориса Годунова» Пушки­на— то ли это?.. Но, несмотря на все это,
повести г. Марлинского, не прибавивши ничего к сумме русской поэзии, доставили
много пользы русской литературе, были для нее большим шагом вперед. <…>
В повестях г. Марлинского была новейшая европейская ма­нера и характер; везде
был виден ум, образованность, встречались отдельные прекрасные мысли,
поражавшие и своею новостию и сво­ею истиною; прибавьте к этому его слог,
оригинальный и блестящий в самых натяжках, в самой фразеологии — и вы не будете
более удивляться его чрезвычайному успеху. <…>

Борьба В. Г.
Белинского против имевших широкую популярность роман­тических произведений
А. Марлинского, начатая критиком в «Литературных мечтаниях» и продолженная в статье «О русской повести и
повестях г. Гоголя» имела громадное значение для разработки новой эстетики и утверждения
пушкинско-гоголевского направления, принципов реализма и народности в русской
литературе. Белинский обрушился не только на пристрастие Марлинского к эффектам,
сюжетным натяжкам, неестественности описаний. Прежде всего критика не
удовлетворяло отсутствие типических характеров, подменённых абстрактными
страстями: «Все герои повестей сбиты на одну колодку и отличаются от друг друга
только именами».  Эти мысли были развиты в статье «О русской повети…», где
критик указывает на определённое историческое значение повестей М.

Белинский о Кольцове

<…>К числу «гениальных
талантов» принадлежит и талант Кольцова. <…> Кроме песен, созданных
самим народом и потому называю­щихся «народными», до Кольцова у нас не было
художественных народных песен, хотя многие русские поэты и пробовали свои силы
в этом роде, а Мерзляков и Дельвиг даже приобрели себе боль­шую известность
своими русскими песнями, за которыми публика охотно утвердила титул «народных».
<…> _Кольцов родился для поэзии, которую он создал. Он был сыном народа
в полном значении этого слова. Быт, среди которого он воспитался и вырос, был
тот же крестьянский быт. Кольцов вырос среди степей и мужиков. Он не для фразы,
не для красного словца, не воображением, не мечтою, а ду­шою, сердцем, кровью
любил русскую природу и все хорошее и прекрасное, что живет в натуре русского
селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он про­стому народу в его
горестях, радостях и наслаждениях. Он носил в себе все элементы, русского духа,
в особенности — страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено
предаваться и печали и веселию и вместо того, чтобы падать под бременем самого
отчаяния <…> Нельзя было теснее слить своей жизни с жизнию народа, как
это само собою сделалось у Кольцова. <…> Кольцов знал и любил
крестьянский быт так, как он есть на самом деле, не украшая и не поэтизируя
его…Поэзию этого быта нашел он в самом этом быте, а не в риторике, не в
пиитике, не в мечте, даже не в фантазии своей, которая давала ему только об­разы
для выражения уже данного ему действительностию содер­жания. И потому в его
песни смело вошли и лапти, и рваные каф­таны, и всклокоченные бороды, и старые
онучи, — и вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии.
<…> Истинная оригинальность в изобретении, а следовательно, и в форме,
возможна только при верности поэта действительности и истине, чем Кольцов
обладал в высшей степени. <…> С этой стороны, его песни смело можно
равнять с баснями Крыло­ва. Даже русские песни, созданные народом, не могут
равняться с песнями Кольцова в богатстве языка и образов, чисто рус­ских.
<…> Кольцов… никогда не проговаривается против народности ни в
чувстве, ни в выражении. Чувство его всегда глубоко, сильно, мощно и никогда не
впадает в сентиментальность, даже и там, где оно становится нежным и
трогательным. В выражении он также верен русскому духу.

Со времени выхода
первого сборника стихотворений А. В. Кольцова (1835) его творчество стало
объектом ожесточенной   общественно-литературной борьбы. В. Г. Белинский уже в
первой статье о Кольцове, представлявшей собой рецен­зию на сборник его
стихотворений, зорко подметил реалистические и демократи­ческие черты
самобытного дарования поэта,     противопоставив его по­зицию жизни
«бенедиктовщине» и псевдонародности. Статья вызвала озлобленные выпады «Северной
пчелы» против Белин­ского и Кольцова, которая издевательски писала о «хлопотах о бессмертии
скром­ного продавца баранов», слагавшего «на досуге изрядные песенки» (1846, №
165).

В. Г. Белинский. О русской повести и
повестях г. Гоголя («Арабески»
и «Миргород»)

<…> Отличительный харак­тер повестей г. Гоголя составляют —
простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность и
комическое одушевле­ние, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния.
При­чина всех этих качеств заключается в одном источнике: г. Гоголь — поэт,
поэт жизни действительной. <…> Не заставляет ли каждая повесть вас
говорить: «Как все это просто, обыкновенно, естественно и верно и, вместе, как
оригинально и ново!» Не удивляетесь ли вы и тому, почему вам самим не пришла в
голову та же самая идея, почему вы сами не могли выдумать этих же самых лиц,
так знако­мых вам, и окружить их этими самыми обстоятельствами, так наскучивши­ми
вам в жизни действительной и так занимательными, очарова­тельными в поэтическом
представлении? Не знакомитесь ли вы с каж­дым персонажем его повести так
коротко, как будто вы его давно знали, долго жили с ним вместе? <…> Эта
простота_ вымысла, эта нагота действия, эта скудость драматизма, самая эта
мелочность и обыкновенность опи­сываемых автором происшествий — суть верные,
необманчивые при­знаки творчества; это поэзия реальная, поэзия жизни
действитель­ной, жизни, коротко знакомой нам. <…> Что такое почти каждая
из его повестей? Смешная комедия, которая начинается глупостями, про­должается
глупостями и оканчивается слезами и которая, наконец, называется жизнию.
Сколько тут поэзии, сколько философии, сколько истины!.. <…> Совершенная
истина жизни в повестях г. Гоголя тесно со­единяется с простотою вымысла. Он не
льстит жизни, но и не кле­вещет на нее; он рад выставить наружу все, что есть в
ней прекрас­ного, человеческого, и в то же время не скрывает нимало и ее безоб­разия.
В том и другом случае он верен жизни до последней степени. Она у него настоящий
портрет, в котором все схвачено с удивитель­ным сходством, начиная от
экспрессии оригинала до веснушек лица его. <…> Повести г. Гоголя
народны в высочайшей степени. <…> Один из самых отличительных признаков
творческой оригиналь­ности или, лучше сказать, самого творчества состоит в
типиз­ме, если можно так выразиться, который есть гербовая печать ав­тора. У
истинного таланта каждое лицо — тип, и каждый тип, для читателя, есть знакомый
незнакомец. <…>

_ Комизм или гумор г. Гоголя имеет свой, особенный характер: это гумор
чисто русский, гумор спокойный, простодушный, в котором автор как бы
прикидывается простачком. Гоголь очень мило прикидывает­ся; и хотя надо быть
слишком глупым, чтобы не понять его иро­нии, но эта ирония чрезвычайно как идет
к нему. Впрочем, это только манера, и истинный-то гумор г. Гоголя все-таки
состоит в Верном взгляде на жизнь и, прибавлю еще, нимало не зависит от
карикатурности представляемой им жизни. Он всегда одинаков, никогда не изменяет
себе, даже и в таком случае, когда увлекает­ся поэзиею описываемого им
предмета. Беспристрастие его идол.

<…> Причина _этого комизма, этой карикатурности изображений
заключается не в способности или направлении автора находить во всем смешные
стороны, но в верности жизни. <…> Г-н Гоголь сделался известным своими
«Вечерами на хуторе». Все, что может иметь природа прекрасного, сельская жизнь
простолюдинов обольстительного, все, что народ.может иметь оригинального,
типического, все это радужными цветами блестит в этих первых поэтических грезах
г. Гоголя. Это была поэзия юная, свежая, благоуханная, роскошная, упоительная,
как поцелуй люб­ви… <…> «Арабески» и «Миргород» носят на себе все
признаки зреющего таланта. В них меньше этого упоения, этого лирического
разгула, но больше глубины и верности в изображении жизни. <…> «Тарас
Бульба» есть отрывок, эпизод из великой эпопеи жизни целого народа. Если в наше
время возможна гомерическая эпопея, то вот вам ее высочайший образец, идеал и
прототип!.. Если говорят, что в «Илиаде» отражается вся жизнь греческая в ее
геро­ический период, то разве одни пиитики и риторики прошлого века запретят
сказать то же самое и о «Тарасе Бульбе» в отношении к Малороссии XVI века?..
<…> И какая кисть, широкая, размашистая, резкая, быстрая! Какие краски,
яркие и ослепительные!.. <…>

Гоголь владеет талан­том необыкновенным, сильным и высоким. По крайней
мере, в на­стоящее время он является главою литературы, главою
поэтов<…> Я забыл еще об одном достоинстве его произведений; это
лиризм, которым проникнуты его описания .таких предметов, которыми он
увлекается. <…>

И пусть г. Гоголь описывает то, что велит ему описывать его вдохновение,
и пусть страшится описывать то, что велят ему описывать или его воля, или гг.
критики (имеется в виду статья С. П. Шевырева о
«Миргороде»).

Уже в «Литературных
мечтаниях» В. Г. Белинский отнес Н. В. Гоголя к «числу необыкновенных талантов», а
«Вечера на хуторе близ Диканьки» похвалил за их «остроумие, веселость, поэзию и народность».
В статье
«О русской повести…» Белинский, разрабатывая важ­нейшие вопросы  эстетики   реализма, 
охарактеризовал   Гоголя   как  гениального писателя, главу новой литературной школы,
раскрыл особенности его творческого метода и стиля, своеобразие его «гумора». Выводы эти критик
обосновывает не только теоретически, но и в плане  историко-литературном,
широко   анализируя эволюцию русской прозы в связи с развитием общественной
жизни. В его истол­ковании острый
обличительный  характер    гоголевской    сатиры — закономерный ответ на запросы общества. Так во многом совпали
оценки творчества Гоголя Пушкиным и
Белинским. Против статьи Белинского
резко выступил Л. Ф. Воейков (под псев­донимом
А. Кораблинский) в «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду» (1835, № 83, 84, 86).

В. Г. Белинский. Герой нашего времени

<…> Мы должны требовать от
искусства, чтобы оно показы­вало нам действительность, как она есть, ибо,
какова бы она ни была,
эта действительность, она больше скажет нам, больше на­учит нас, чем все выдумки и поучения
моралистов…Наш век
гнушается лицемерством. Он громко говорит о своих грехах, но не гордится ими; обнажает свои кровавые
раны, а не прячет их под нищенскими лохмотьями притворства. Он знает, что действительное страдание
лучше мнимой радости. Для
него польза и нравственность только в одной истине, а исти­на — в сущем, т. е. в том, что есть.
Потому и искусство нашего века есть воспроизведение разумной действительности.
<…>

Он (Печорин) много
перечувствовал, много лю­бил
и по опыту знает, как непродолжительны все чувства, все привязанности; он много думал о
жизни, и знает, как не­надежны
все заключения и выводы для тех, кто прямо и смело смотрит на истину, не тешит и не обманывает себя
убеждениями, которым уже сам не верит… Дух
его созрел для новых чувств и но­вых
дум, сердце требует новой привязанности: действительность — вот
сущность и характер всего этого нового. Судьба
еще не дает ему новых опытов, и, презирая старые, он все-таки по ним же судит о жизни. Отсюда это безверие в
действи­тельность чувства и мысли, это
охлаждение к жизни, в которой ему
видится то оптический обман, то бессмысленное мелькание китайских теней… Это переходное состояние духа,
в котором для человека все старое
разрушено, а нового еще нет, и в котором че­ловек – есть только возможность чего-то действительного в будущем и совершенный призрак в настоящем. Тут-то возникает
в нем то, что на простом языке
называется и «хандрою», и
«сомнением», и другими словами, далеко не выражающими сущности явления,
и что на языке философском называется рефлексиею.
<…> В состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из
которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем. Тут нет полноты ни
в каком чув­стве, ни в какой мысли, ни
в каком действии: как только зародится в человеке чувство, намерение, действие,
тотчас какой-то скрытый в нем самом
враг уже подсматривает зародыш, анализирует его, исследует, верна ли, истинна
ли эта мысль, какая их цель, к чему
они ведут,— и благоуханный цвет
чувства блекнет, не распустившись

Вы говорите, что в Печорине нем нет
веры. Но ведь это то же
самое, что обвинять нищего за то, что у него нет золота. Разве Печорин рад своему безверию? Вы говорите, что он эгоист? Но разве он не презирает и
не ненавидит себя за это? Душа Печорина не каменистая почва, но засохшая от зноя пламенной жизни  земля: пусть
взрыхлит ее страдание и оросит
благодатный дождь, — и она произрастит из себя пышные, роскошные цветы небесной любви… Этому
человеку стало больно и грустно,
что его все не любят, — и кто   же   эти   «все»? — Пустые, ничтожные люди, которые не могут
простить ему его превосходства над ними. <…>
Мы и не думаем оправ­дывать его в поступках, ни выставлять его образцом и высо­ким
идеалом чистейшей нравственности: мы только хотим сказать, что в человеке должно видеть человека и что идеалы
нравственности существуют в одних
классических трагедиях и морально-сентимен­тальных романах прошлого века. В
идеях Печорина много ложного, в ощущениях его есть искажение; но все это
выкупается его богатою натурою. <…>
Печорин
Лермонтова — это Онегин нашего времени, герой нашего времени. Несходство их между собою гораздо меньше рас­стояния между Онегою
и Печорою. Иногда в самом имени, которое истинный
поэт дает своему герою, есть разумная необходимость, хотя, может быть, и не видимая самим поэтом… Со
стороны художественного выполнения нечего и сравнивать Онегина с Печориным. Но
как выше Онегин Печорина в художест­венном
отношении, так Печорин выше Онегина по идее.  Впрочем, это преимущество принадлежит нашему времени, а не
Лермонтову. Что такое Онегин?
<…> Он является в романе человеком, которого убили воспитание и светская жизнь, которому все
наскучило.  Не таков Печорин. Этот человек не равнодушно, не
апатически несет свое страдание:
бешено гоняется он за жизнью, ища ее по­всюду; горько обвиняет он себя в
своих заблуждениях. В нем неумол­чно
раздаются внутренние вопросы, тревожат его, мучат, и он в рефлексии ищет их
разрешения: подсматривает каждое движение своего сердца, рассматривает каждую мысль свою. Стараясь быть как можно искреннее в своей исповеди, не
только откровенно признается в своих истинных недостатках, но еще и выдумывает
небывалые или ложно истолковывает самые естественные свои дви­жения.

«Герой нашего времени» — это грустная дума о нашем времени. Но со стороны формы
изображение Печорина не совсем художе­ственно.
Однако причина этого не в недостатке таланта автора, а в том, что он не в силах был отделиться от него и
объектировать его. Мы убеждены, что
никто не может видеть в словах наших желание выставить роман г. Лермонтова автобиографиею. Субъективное изображение
лица не есть автобиография: Шиллер не был разбой­ником, хотя в Карле Мооре и выразил свой идеал человека.
<…>

Чтобы изобразить верно данный характер
(Печ.), надо совершенно отде­литься от него,
стать выше его, смотреть на него как на нечто окон­ченное. Печорин скрывается от
нас таким же неполным и неразгаданным существом, как и является нам в начале романа. Оттого и самый роман, пора­жая удивительным единством ощущения, нисколько
не поражает единством мысли и оставляет нас без всякой перспективы,
которая невольно возникает в фантазии
читателя по прочтении художествен­ного произведения и в которую невольно
погружается очарованный взор его. Единство ощущения, а не идеи, связывает и весь
роман. В «Онегине» все части органически сочленены, ибо в избранной рам­ке романа своего Пушкин исчерпал всю свою идею, и
потому в нем, ни одной части нельзя
ни изменить, ни заменить. «Герой нашего вре­мени» представляет собою несколько рамок, вложенных в одну большую раму, которая состоит в названии романа и
единстве ге­роя. Части этого романа
расположены сообразно с внутреннею не­обходимостью;
но как они суть только отдельные случаи из жизни хотя и одного и того же человека, то и могли б быть заменены другими.
Основ­ная мысль автора дает им единство, и общность их впечатления поразительна, не говоря уже о том, что «Бэла»,
«Максим Максимыч» и «Тамань», отдельно взятые, суть в высшей степени
художе­ственные произведения. «Княжна Мери»,
и как отдельно взятая повесть, менее всех других художественна. Из лиц
один Грушницкий есть истинно худо­жественное
создание. Драгунский капитан бесподобен, хотя и явля­ется в тени, как лицо меньшей важности. Но всех
слабее обрисованы лица женские,
потому что на них-то особенно отразилась субъек­тивность взгляда автора. <…> Однако при всем этом недостатке художественности, вся повесть насквозь проникнута поэзиею, исполнена высочайшего
интереса. Каждое слово в ней так
глубоко знаменательно, самые парадоксы так
поучительны, каждое положение так интересно, так живо обри­совано! Слог
повести — то блеск молнии, то удар меча, то рассыпа­ющийся по бархату жемчуг! Основная идея так близка сердцу вся­кого, кто мыслит и чувствует, что всякий из таких,
как бы ни противоположно было его
положение положениям, в ней представ­ленным,
увидит в ней исповедь собственного сердца. <…>

Уже в первом отклике
на лермонтовский роман   (см.: «Отечественные записки», 1840, № 5) В. Г. Белинский
оценил его как «произведение, представляющее собою совершенно новый мир
искусства», отличающееся «глубоким чувством действительности, верным инстинктом истины,
простотой, художественной обри­совкой характеров, богатством содержания»,
«самобытностью и оригинальностью. В комментируемой статье («Отечественные записки»,  1840, № 6) было
дано первое развернутое истолкование романа. Хотя здесь и сказались последние отзвуки «примирения с действительностью»,
некото­рая отвлеченность от конкретно-исторических обстоятельств,
порождающих Печориных, однако в целом Белинский
верно оценил значение романа как новый шаг
в развитии русского реализма. «Лермонтов великий поэт: он объектировал современное
общество», — писал Белинский В. П. Боткину 13 июня 1840 г. Этот тезис критика
как раз и противостоял истолкованию романа консервативной кри­тикой. Рецензент «Сына отечества»  (1840, ч. 2, №
4) причислял «Героя нашего времени» к числу  «мертвых,  безжизненных
или  живущих чужою, судорожною жизнью изданий, где природа забыта, искусство не
являлось». Императора же возмутило, что Лермонтов
занимается «жалкими, очень мало
привлекательными личностями, которые, если бы они и существовали, должны
были быть оставлены в стороне» (Дела и дни, кн. 2, 1921, с. 189). Таким
образом, спор об оценке лермонтовского романа приобретая острый политический характер, перерос в борьбу по
таким важнейшим пробле­мам, как
отношение к действительности, принципы ее изображения, вопрос о герое-времени, о свободе и правах личности и т. д.

В. Г.
Белинский. Стихотворения М. Лермонтова

<…> Свежесть благоухания,
художественная роскошь форм, поэтическая прелесть и благородная простота образов, энергия, мо­гучесть языка, алмазная крепость и
металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразие идей, необъятность со­держания — суть родовые характеристические
приметы поэзии Лермонтова
и залог ее будущего, великого развития… Чем выше поэт, тем больше принадлежит он обществу, среди
которого родился, тем теснее связано развитие, направление и даже характер его таланта с историческим
развитием общества. <…> В первых лирических произведениях Лермонтова, разумеется, тех, в которых он особенно является русским и
современным поэтом, так­же
виден избыток несокрушимой силы духа и богатырской силы в выражении; но в них уже нет надежды,
они поражают душу чита­теля
безотрадностию, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства… Очевидно, что Лермонтов поэт совсем
другой эпохи и что его
поэзия — совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества. <…>

<…> Поэма Лермонтова «Песня
про царя Ивана Васильеви­
ча, молодого опричника и удалого купца Калашникова»создание мужественное, зрелое и столько же
художественное, сколь­ко и
народное. <…>
«Песня» представляет собою факт в кровном родстве ду­ха поэта с народным духом и
свидетельствует об одном из богатей­ших элементов его поэзии, намекающем на
великость его таланта.  В созданиях поэта, выража­ющих скорби и недуги
общества, общество находит облегчение от своих
скорбей и недугов: тайна этого целительного действия — со­знание причины болезни чрез представление болезни.
<…> В таланте великом избыток
внутреннего, субъективного элемента есть
признак гуманности. <…> Великий поэт, говоря о себе самом, о своем я, говорит об общем — о
человечестве, ибо в его натуре ле­жит
все, чем живет человечество. И потому в его грусти всякий уз­нает свою грусть, в его душе всякий узнает свою и
видит в нем не только поэта, но и человека, брата своего
по человечеству. Вот что заставило нас
обратить особенное внимание на субъек­тивные
стихотворения Лермонтова и даже порадоваться, что их больше, чем чисто
художественных. И все такие его стихотворения глубоки и многозначительны; в них выражается богатая дарами
духа природа благородная
человечественная личность. Через год
после напечатания «Песни» Лермонтов вышел снова на арену литературы с стихотворением
«Дума», изу­мившим всех алмазною крепостию стиха, громовою силою бурного
одушевления, исполинскою энергиею благородного негодования и глубокой грусти. <…> Эти стихи
писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон
человека, для которого отсутствие внутрен­ней
жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!… Если под «сати­рою» должно разуметь не невинное зубоскальство веселеньких ост­роумцев,
а громы негодования, грозу духа, оскорбленного позором общества, — то «Дума» Лермонтова есть сатира, и сатира есть за­конный род поэзии. <…>

Бросая общий взгляд на стихотворения
Лермонтова, мы видим в
них все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия. По глубине мысли, роскоши поэтических образов,
увлекательной, неотразимой силе поэтического обаяния, полноте жизни и
типической оригинальности его создания напоминают собою создания великих
поэтов. Его поприще еще только начато, и уже как много им сделано, какое неистощимое богатство элементов
обнаружено им: чего же должно ожидать от него в буду­щем?.. Пока еще не назовем мы его ни Байроном, ни Гёте, ни
Пуш­киным и не скажем, чтоб из него со
временем вышел Байрон, Гёте или Пушкин:-
ибо мы убеждены, что из него выйдет ни тот, ни дру­гой, ни третий, а выйдет — Лермонтов… <…>
И мы видим уже начало истинного (не
шуточного)
примирения всех вкусов
и всех литературных партий над сочинениями Лермон­това,— и уже недалеко то время, когда имя его в
литературе сде­лается народным именем и гармонические звуки его поэзии
будут слышимы в повседневном разговоре толпы,
между толками ее о житейских
заботах…

Огромное
историко-литературное и теоретическое значение этой статьи («Отечественные
записки», 1841, № 2) определяется тем, что в ней В. Г. Белин­ский впервые
охарактеризовал М. Ю. Лермонтова как великого народного поэта — выразителя самых
передовых идей времени, растущего общественного самосоз­нания. Отрешившись от
«примирительных» тенденций, критик неразрывно связы­вает народность,
гуманность, художественное богатство и силу искусства с «субъективностью» поэта —
граждански  страстным  отношением  к жизни,  непримири­мостью к общественному злу. Белинский
раскрыл лермонтовское отрицание николаевской
действительности как стремление к «высшей полноте жизни» — переустройству
ее на прогрессивных началах. Этим были опровергнуты измышления об «односторонности» музы Лермонтова, доказано,
что идея отрицания не только не
ослабляет творчество, но и дает возможность воплотить в нем «все силы, все

элементы, из которых слагается жизнь
и поэзия». В статье о «Горе от ума», Белинский еще утверждал, что сатира

«не может быть художественным
произведением». Поэзия Лермонтова не только способствовала в целом отходу Белинского от «примирения с
действительностью», но и пересмотру
его литературных взглядов. По меткому замечанию П. В. Аннен­кова, «Лермонтов втягивал Белинского в борьбу с
самим собою». Позднее Белинский писал:
«Что до сатиры, то мы не знаем на русском языке лучших образцов
ей, как «Дума» и «Не верь себе» Лермонтова»

В. Г. Белинский. Похождения Чичикова,
или Мертвые души

<….> Нашей литературе
вследствие ее искусственного начала и неестественного развития суждено представлять из себя зрелище отрывочных и самых противоречащих
явлений… И вдруг, среди торжества мелочности,
посредственно­сти,
ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих
ребяческих затей, детских мыс­лей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народ­ности,—
вдруг, словно освежительный блеск молнии среди томи­тельной и тлетворной духоты и засухи,
является творение чисто русское,
национальное, выхваченное из тайника народной жизни, творение, необъятно художественное по
концепции и выполнению, по характерам
действующих лиц и подробностям русского быта — и в то же время глубокое по мысли,
социальное, общественное и историческое… В «Мертвых душах» автор сделал такой великий шаг, что все, доселе им написанное, кажется
слабым и бледным в срав­нении
с ними… Величайшим успехом и шагом вперед считаем мы со стороны автора то, что в «Мертвых
душах» везде ощущаемо, и, так
сказать, осязаемо проступает его субъективность. Здесь мы разумеем не ту субъективность,
которая, по своей ограниченности или односторонности, искажает объективную действительность изо­бражаемых поэтом предметов; но ту
глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике
обнаруживает че­ловека с горячим сердцем,
симпатичною душою и духовно-личною самостию,
— ту субъективность, которая не допускает его с апати­ческим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому,
но застав­ляет его проводить через
свою душу живу. Это
преобладание субъек­тивности,
проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными
волнами охва­тывает душу читателя
даже в отступлениях … Но этот пафос субъективности
поэта проявляется не в одних таких высоколириче­ских отступлениях: он проявляется бесперестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах.
<…>

«Мертвые души» прочтутся всеми, но
понравятся, разумеется, не
всем. В числе многих причин есть и та, что «Мертвые души» не соответствуют понятию толпы о романе,
как о сказке, где действую­щие
лица полюбили, разлучились, а потом женились и стали бога­ты и счастливы. Поэмою Гоголя могут
вполне насладиться только те,
кому доступна мысль и художественное выполнение создания, кому важно содержание, а не «сюжет»;
для восхищения всех прочих остаются
только места и частности. Сверх того, как всякое глубо­кое создание, «Мертвые души» не
раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих: читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение. «Мертвые
души» требуют изучения. К тому же еще должно
повторить, что юмор доступен только глубокому и сильно развитому духу.
Толпа не по­нимает и не любит его.
<…> «Комическое» и «юмор» большинство понимает у нас как шутовское, как карикатуру, — и мы уверены, что
многие не шутя, с лукавою и довольною улыбкою от своей про­ницательности, будут говорить и писать, что Гоголь
в шутку назвал свой роман поэмою…
Именно так! Ведь Гоголь большой остряк и шутник и что за веселый человек, боже мой! Сам беспрестанно хо­хочет и других смешит!.. Именно так, вы угадали,
умные люди…

Что касается до нас, то, не считая
себя вправе говорить печатно о личном характере живого писателя, мы скажем только, что не в шутку назвал Гоголь свой роман «поэмою»
и что не комическую поэму
разумеет он под нею. Это нам сказал не автор, а его книга. Мы не видим в ней ничего шуточного и
смешного; ни в одном слове автора
не заметили мы намерения смешить читателя: все серьезно, спокойно, истинно и глубоко…
<…>

<…> Найдутся также те, которые, с свойственной им проница­тельностью,
увидят в «Мертвых душах» злую сатиру, следствие хо­лодности и нелюбви к
родному, к отечественному, — они, которым так тепло в нажитых ими потихоньку домах и домиках, а
может быть, и деревеньках
— плодах благонамеренной и усердной служ­бы… Пожалуй, еще закричат и о личностях… Впрочем, это
и хорошо с одной стороны: это будет лучшею критическою оценкою поэмы… Что
касается до нас, мы, напротив, упрекнули бы автора в некоторых, к счастью, немногих, хотя,
к несчастию, и резких — местах,
где он слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно
предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними <…>. Мы думаем, что лучше остав­лять всякому свое и, сознавая
собственное достоинство, уметь ува­жать достоинство и в других… <…>

Уже в
статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» В. Г. Белинский утверждал, что с Н. В.
Гоголя начинается новый период русской литературы. Выход «Мертвых душ», в
которых значительность и своеобразие творчества Го­голя проявились с
особой силой, открывал перед Белинским возможность для выступления программного и принципиального.
Такой характер и свойствен ком­ментируемой статье («Отечественные записки»,
1842, № 7), в которой четкая идейно-эстетическая оценка «Мертвых душ» стала
одновременно обоснованием реалистического пути развития русской литературы,
творческих принципов формирующейся
«натуральной школы» (пока еще безыменной). Это выражается и в защите «пафоса действительности, как она есть», и в
поддержке социальности художника, его
субъективности (в том смысле, который в это слово вкладывал Белинский), национальной самобытности, и в
трактовке юмора Гоголя, и, конеч­но
же, во всей концепции «Мертвых душ», развиваемой критиком. Белинский ор­ганически сочетает социально острое толкование
поэмы как общественно злобо­дневного
произведения с постановкой важных для искусства проблем. Вместе с тем критик уже здесь обрушивается на легко
угадывающихся противников «Мертвых
душ». Против суждений Белинского
выступили Ф. В. Булгарин в «Северной пче­ле» {1842, № 158) и С. П. Шевырев
(см.: «Москвитянин», 1842, № 7).

В. Г.
Белинский. Взгляд на русскую литературу 1847 года

Статья первая

<…> Литература наша была плодом
сознательной мысли, яви­лась
как нововведение, началась подражательностию. Но она не остановилась на этом, а постоянно стремилась
к самобытности, народности,
из риторической стремилась сделаться естественною, натуральною. Для этого нужно было обратить все внимание на толпу, на массу, изображать
людей обыкновенных, а не приятные только исключения из общего прави­ла, которые всегда соблазняют поэтов на
идеализирование и носят на
себе чужой отпечаток. Это великая заслуга со стороны Гоголя, но это-то люди старого образования и вменяют ему в великое
пре­ступление перед законами искусства. К
сочинениям каждого из поэтов рус­ских
можно, хотя и с натяжкою, приложить старое и ветхое опре­деление поэзии,
как «украшенной природы»; но в отношении к со­чинениям
Гоголя этого уже невозможно сделать. К ним идет дру­гое
определение искусства— как воспроизведение действительности во всей, ее истине.

Влияние Гоголя на русскую литературу
было огромно. Не толь­ко все молодые таланты
бросились на указанный им путь, но и не­которые
писатели, уже приобретшие известность, пошли по этому же пути, оставивши свой прежний. Отсюда появление школы,
кото­рую противники ее думали унизить названием натуральной. После
«Мертвых душ» Гоголь ничего не написал. На сцене литературы те­перь
только его школа, и если еще делаются выходки
против него, то по поводу этой школы. Сперва нападали на нее за ее будто бы
постоянные нападки на чиновников. В
ее изображениях быта этого сословия одни иск­ренно, другие умышленно видели злонамеренные карикатуры. С не­которого
времени эти обвинения замолкли. Теперь обвиняют писа­телей натуральной школы за
то, что они любят изображать людей низкого
звания, делают героями своих повестей мужиков, дворни­ков, извозчиков, описывают углы2, убежища
голодной нищеты и часто всяческой
безнравственности. <…> Короче: старая пиитика позволяет изображать все, что вам угодно, но только
предписывает при этом изображаемый
предмет так украсить, чтобы не было никакой
возможности узнать, что вы хотели изобразить. <…> Нату­ральная школа следует совершенно противному
правилу: возмож­но близкое сходство
изображаемых ею лиц с их образцами в действительности не составляет в ней всего, но есть первое ее требо­вание, без выполнения которого уже не может быть в
сочинении ничего хорошего. <…>

Искусство имеет свои законы, без уваже­ния которых нельзя хорошо писать; оно требует, что­бы писатель был верен собственной
натуре, своему таланту, своей фантазии.
Природа — вечный образец искус­ства, а величайший и благороднейший предмет в
природе — человек. А разве мужик — не человек? Посмотрите, как в наш век везде заняты все участью низших классов, как частная благотворительность всюду
переходит в общественную, для отвращения и
предупреждения нищеты и ее неизбежного
следствия — безнравственности и разврата. Это общее движение, столь благородное, столь человеческое, столь хри­стианское, встретило своих порицателей в лице поклонников
тупой и косной патриархальности.
<…>

Могло ли не отразиться в литературе
это новое общественное движение,
— в литературе, которая всегда бывает выражением об­щества! В этом отношении литература
сделала едва ли не больше: она
скорее способствовала возбуждению в обществе такого направ­ления, нежели только
отразила его в себе, скорее упредила его… <…> Остается упомянуть еще о нападках на современную литерату­ру и на натурализм вообще с
эстетической точки зрения во имя чис­того искусства, которое само себе цель и вне себя не
признает ни­каких целей. Чистое искусство, в сущно­сти, есть дурная крайность искусства
поучительного, холодного, мертвого, которого произведения не иное что, как
риторические упражнения на заданные
темы. Искусство есть воспроизведение действительности,
повторенный, как бы вновь созданный мир; может ли же оно быть какою-то
одинокою, изолированною от всех чуждых ему
влияний действительностию? Может ли
поэт не отразиться в своем произведении как человек, как характер, как натура, —словом, как личность!
Разумеется, нет, потому что и самая
способность изображать явления действитель­ности без всякого отношения к
самому себе — есть опять-таки вы­ражение
натуры поэта. <…> Личность
поэта
не есть что-нибудь безусловное, особо стоя­щее, вне всяких
влияний извне. Поэт прежде всего — человек, потом гражданин своей земли, сын своего времени. Дух народа и времени на него не могут действовать менее, чем на других…
Однако поэт должен выражать не частное и случайное, но общее и
необходимое, которое дает колорит и
смысл всей его эпохе. Как же рассмотрит он в этом хаосе противоречащих мнений и стремлений, которое
из них дейст­вительно выражает дух его
эпохи? В этом случае единственным верным
указателем больше всего может быть его инстинкт, темное, бессознательное чувство, часто составляющее всю
силу гениальной натуры.

Высочайший и священнейший интерес
общества есть его
собственное благосостояние, равно простертое на каждо­го из его членов. Путь к этому
благосостоянию—сознание, а соз­нанию искусство может способствовать не меньше науки. Тут и наука и искусство равно необходимы…

<…> Теперь многих увлекает
волшебное словцо: «направле­ние»; думают, что все дело в нем, и не понимают, что в сфере искусства, во-первых, никакое
направление гроша не стоит без таланта, а во-вторых, самое направление должно быть не в голове только, а
прежде всего в сердце, в крови пишущего, а
потом уже, пожалуй, и созна­тельною
мыслию,—что для него, этого направления, так же на­добно родиться, как и для самого искусства. <…> Идея, вычитанная или услышанная и, пожалуй, понятая, как
должно, но не проведенная через
собственную натуру, не получившая отпечатка вашей лично­сти, есть мертвый капитал не только для поэтической, но и
всякой литературной деятельности.

<…> В лице писателей натуральной школы
русская литература пошла по пути истинному и
настоящему, обратилась к самобытным источникам
вдохновения и идеалов и через это сделалась и совре­менною и русскою. С этого пути она, кажется, уже не
сойдет, по­тому что это прямой путь к
самобытности, к освобождению от вся­ких
чуждых и посторонних влияний. Весь
успех ее заключается пока в том, что она
нашла уже свою настоящую дорогу и больше не ищет ее, но с каждым годом более и более твердым шагом
продолжает идти по ней.

Статья вторая и последняя

Роман и повесть стали теперь во главе всех других
родов поэ­зии. В них
заключилась вся изящная литература, так что всякое другое произведение кажется при них
чем-то исключительным и случайным. Причины этого — в самой сущности романа и
повести, как рода поэзии.
В них лучше, удобнее, нежели в каком-нибудь дру­гом
роде поэзии, вымысел сливается с действительностью, художе­ственное изобретение смешивается с простым, лишь
бы верным, спи­сыванием с натуры.
Роман и повесть, даже изображая самую обык­новенную и пошлую прозу
житейского быта, могут быть предста­вителями
крайних пределов искусства, высшего творчества; с дру­гой стороны, отражая в себе только избранные,
высокие мгновения жизни, они могут
быть лишены всякой поэзии, всякого искусства… Это самый широкий, всеобъемлющий род поэзии; в нем талант чувствует себя безгранично свободным. В нем
соединяются все другие роды поэзии — и
лирика как излияние чувств автора, и драматизм. Отступления, рассуждения,
дидактика, нетерпимые в других родах поэзии, в романе и повести могут
иметь законное место. Роман и повесть дают полный простор писателю в отношении
преобла­дающего свойства его таланта,
характера, вкуса, направления и т.
д. Вот почему в последнее время так много романистов и по­вествователей. И потому же теперь самые пределы
романа и по­вести раздвинулись: кроме
«рассказа», давно уже существовавшего в
литературе, как низший и более легкий вид повести, недавно по­лучили в литературе право гражданства так
называемые физиоло­гии,
характеристические очерки разных сторон общественного бы­та. Наконец самые мемуары, совершенно чуждые
всякого вымысла, ценимые только по
мере верной и точной передачи ими действи­тельных событий, самые мемуары, если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области
романа, замыкая ее собою. <…>
В картинах поэта должна быть мысль, произво­димое ими впечатление должно действовать на ум читателя, долж­но давать то или другое направление его взгляду на
известные стороны жизни.

Прошлый 1847 год был особенно богат замечательными
рома­нами, повестями и
рассказами. По огромному успеху в публике первое место между ними принадлежит, без всякого
сомнения, двум романам:
«Кто виноват?» и «Обыкновенная история», почему мы и начнем с них наше обозрение изящной
литературы за прошлый год.

<…>Видеть в авторе «Кто виноват?»
необыкновенного художника— значит
вовсе не понимать его таланта. Правда, он обладает за­мечательною способностию верно
передавать явления действитель­ности, очерки его определённы и резки, картины
его ярки и сразу бросаются
в глаза. Но даже и эти самые качества доказывают, что главная сила его не в
творчестве, не в художественности, а в мысли, глубоко прочувствованной, вполне
сознанной и развитой.

Поэт-художник—более живописец. Чувство формы —в этом вся натура его. Вечно соперничать с
природою в способности творить — его
высочайшее наслаждение. Два-три факта,— и его фантазия восстановляет целый отдельный, замкнутый в самом себе мир жизни,
со всеми его условиями и
отношениями, со свойственным ему колоритом и от­тенками. <…> Другой
разряд поэтов, о котором мы начали говорить и к кото­рому принадлежит автор романа «Кто виноват?»,
может изобра­жать верно только те
стороны жизни, которые особенно почему бы то ни было поразили их мысль и особенно знакомы им. Для них важен не
предмет, а смысл предмета. <…>

Что составляет задушевная мысль
Искандера, которая служит ему
источником его вдохновения, возвышает его иногда, в верном изображении явлений общественной жизни, почти до
художествен­ности? — Мысль о достоинстве
человеческом, которое унижается предрассудками,
невежеством и унижается то несправедливостью человека к своему ближнему,
то собственным добровольным иска­жением
самого себя. Герой всех романов и повестей Искандера, сколько бы ни написал он их, всегда был и будет
один и тот же: это— человек, понятие
общее, родовое, во всей обширности этого слова, во всей святости его значения. Искандер — по премуществу поэт гуманности. <…>

Совершенную противоположность составляет с ним в этом отно­шении автор «Обыкновенной истории». Он поэт,
художник —и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым
им лицам, они его не веселят, не сердят, он
не дает никаких нрав­ственных уроков ни им, ни читателю, он как будто думает:
кто в беде, тот и в ответе, а мое дело
сторона. Из всех нынешних писа­телей он один, только он один приближается к
идеалу чистого искусства, тогда как все другие отошли от него на
неизмеримое пространство—и тем самым
успевают. Талант Гончарова не первостепенный, но сильный,
замечательный. <…>

<…> У Искандера мысль всегда
впереди, он вперед знает, что и для чего
пишет; он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того
только, чтобы сказать о ней свое слово, произнести
суд. Г-н Гончаров рисует свои фигуры, характеры, сие­ны прежде всего для того,
чтобы удовлетворить своей потребности и
насладиться своею способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них нравственные следствия ему надо
предоставить своим читателям. Глав­ная сила таланта г. Гончарова — всегда в изящности
и тонкости кисти, верности рисунка; он неожиданно впадает в поэзию даже
в изображении мелочных и посторонних
обстоятельств. В таланте Искандера
поэзия — агент второсте­пенный, а
главный — мысль; в таланте г. Гончарова поэзия — агент первый и единственный <…>

Настоящая
статья («Современник», 1848, № 1, 3) — обобщающая работа В. Г. Белинского —
философа, социолога, организатора и теоретика «натураль­ной школы», творческий
манифест русского реализма, прямо подводящий к эстетике и теории реализма Н. Г.
Чернышевского и Н. А. Добролюбова. Глубоко принципиальной статью делает также то, что
конкретный анализ важнейших произведений писателей «натуральной школы» критик
сочетает с теоретическими выводами.
Как всегда, статья Белинского воинствующе полемична, правота революционно-демократического мировоззрения
доказывается путем опроверже­ния идей славянофилов, сторонников теории
«официальной народности», привер­женцев
«чистого искусства». Статья Белинского стала социальным, эстетическим и историко-литературным обоснованием критического
реализма, авторитетным ответом на
вопрос о задачах и перспективах развития современной литературы. Работа
эта особенно значительна еще и потому, что она написана в период само­определения передовой русской литературы на путях
реализма. Ответственность момента и
задачи работы потребовали от Белинского рас­смотрения большого круга разнообразных, но в условиях
общественно-литератур­ной борьбы конца
40-х годов особенно актуальных и тесно связанных между собою проблем.
Это такие вопросы, как объективное обоснование передового общественного идеала; специфика искусства и
индивидуальное своеобразие писа­теля; предмет искусства вообще и
современной литературы в особенности; созна­тельная
мысль и тенденция в художественном творчестве; художественная правда и пафос
отрицания; национальное своеобразие русской литературы в связи с творческими достижениями «натуральной школы» и
место последней в истории русской
литературы; критический анализ теории «чистого искусства». Обзор
Белинского подвергся цензурной правке и обратил на себя внимание С.-Петербургского цензурного комитета и комитета
под председательством А. С.
Меньшикова.

В суждениях
Белинского сочетаются характеристики особенностей и идей­но-познавательных
возможностей современного романа и повести с изложением и обоснованием «идеи
социальности» применительно к художественному творче­ству. И это не
случайно: именно в романе и повести с наибольшей полнотой и ощутимостью дается социальное толкование
человека, в то же время вне «идеи социальности»
немыслима подлинно реалистическая правдивость романа и пове­сти.

Суждения Белинского о романе «Кто виноват?» имели
принципиальное зна­чение не только потому, что раскрывали (в меру
цензурных возможностей, кото­рые ко времени написания второй статьи стали еще
более ограниченными) идей­ную
направленность   произведения   Герцена.   Они   демонстрировали   творческое многообразие
«натуральной школы» и утверждали полноценность  (и полноправ­ность!), условно говоря, «интеллектуального» типа
творчества, чем еще раз доказывалась необходимость наличия сознательной
мысли в произведении искусства. Таким
образом, Белинский не только продолжал разработку существенного тео­ретического вопроса, но и доказывал правомерность
существования своеобразного по стилю
течения в русской литературе.

Метки:
Автор: 

Опубликовать комментарий